Токвиль «Демократия в Америке» – краткое содержание
Основным пунктом миросозерцания выдающегося французского историка и политолога Алексиса де Токвиля является свобода личности. Принадлежа с этой стороны к школе либералов и разделяя ее веру в спасительность физиократического принципа «laissez faire, laissez passer» в экономике, Токвиль видит, однако, другие ее недостатки и понимает, что в обеспечении свободы главную роль играет вековое воспитание народа, что одни конституционные учреждения по образцу английских еще недостаточны для этой цели.
В книге «Демократия в Америке» Токвиль указал те средства, которые могут упрочить и обеспечить свободу в государственном строе. По мнению Токвиля, со времени средних веков европейское общество переживает глубокую и беспрерывную демократическую революцию. Аристократия падает, сословные неравенства сглаживаются, классы уравниваются. Этот демократический поток идет неудержимо, все усиливаясь; низвергнув уже аристократию и короля, он, очевидно, не остановится и перед буржуазией.
Портрет Алексиса де Токвиля. Художник Т. Шассерьо, 1850
Но, по мысли Алексиса де Токвиля, равенство, прямо не противореча свободе, развивает в обществе наклонности, грозящие установлением деспотизма. Обособляя людей друг от друга, равенство развивает в них партикуляризм и эгоизм. Увеличивается страсть к наживе, люди равнодушно относятся к общественным интересам и, устраняясь от общественной жизни, предоставляют все новые права правительству, лишь бы оно обеспечивало порядок и спокойствие. Государственная власть усиливается и проникает все глубже в жизнь общества; личность попадает все в большую зависимость. Местное самоуправление уничтожается и заменяется административной централизацией. Вместо демократии устанавливается всемогущая, абсолютная тирания народного большинства.
Токвиль считал, что признаки такой эволюции можно было наблюдать в современной ему Америке (Соединённых Штатах).Процесс этот, полагал Токвиль, идет еще скорее, если демократии приходится вести войны, которые особенно опасны для свободы, так как требуют сосредоточения всех сил государства. А от тирании большинства до единоличного деспотизма – один только шаг. Талантливый полководец всегда может при помощи армии захватить власть, и народ, привыкший повиноваться центральному правительству, охотно откажется от участия в правлении, лишь бы его новый господин обеспечил порядок и покровительствовал обогащению. Таким путем равенство может привести не к демократии, а к деспотизму – как уже и было в конце французской революции, при установлении империи Наполеона.
Книга Алексиса де Токвиля «Демократия в Америке». Нью-йоркское издание 1838 г.
Токвиль считает, что единственное средство, которое может предотвратить такой исход, – сама свобода: она отрывает людей от материальных интересов, соединяет и сближает их, ослабляет их эгоизм. Существенную помощь ей может оказать религия, действующая в том же направлении. Но одного конституционного устройства, соединенного притом с бюрократической централизацией, явно недостаточно – это только «приделывание головы свободы к телу раба». Необходима широкая децентрализация власти при сохранении за центральным правительством minimum’a необходимых прав. Для большого государства поэтому лучшая форма – федерация. Бюрократическая опека должна быть заменена местным самоуправлением, этой школой политического воспитания народа. Необходимы полная независимость судов и подсудность должностных лиц обыкновенным судам как гарантия против произвола администрации. Гарантией против произвола законодательства служит право суда объявлять закон противоречащим конституции. На страницах «Демократии в Америке» Токвиль ратует также за суд присяжных, развивающий в народе правосознание и чувство законности. Наконец, полная свобода печати и свобода ассоциаций является лучшим средством борьбы с тиранией большинства.
Конечно, главным условием для поддержания истинной демократии являются не учреждения, а привычки и нравы. Но, по мнению Токвиля, учреждения в свою очередь влияют на развитие соответственных нравов и обычаев, и применение указанных средств может парализовать вредные наклонности демократии и способствовать упрочению свободы.
Алексис Токвиль ★ Демократия в Америке читать книгу онлайн бесплатно
ТОКВИЛЬ АЛЕКСИС ДЕ
ДЕМОКРАТИЯ В АМЕРИКЕ
IВ апреле 1831 года, когда Алексис де Токвиль и его друг Гюстав де Бомон отправились в Америку, Эндрю Джэксон уже более двух лет как занимал пост президента. Они приехали в страну, где, по мнению многих, происходили глубокие и разнообразные перемены. К тринадцати штатам, объединившимся в 1787 году в федеральный союз, при-. соединились еще одиннадцать, причем территория двух из них — Луизианы и Миссури — простиралась на запад от Миссисипи. Области, расположенные между Аппалачами и Миссисипи, были уже достаточно колонизированы для того, чтобы получить статус штата или территории. Если в 1800 году в Соединенных Штатах насчитывалось лишь пять миллионов жителей, то в 1831-м их количество превышало тринадцать миллионов, при этом треть населения проживала уже западнее гор. Люди, жившие на этих новых землях, обладали суровыми качествами пионеров. Они были самоуверенны до безрассудства, высокомерны и горды, не признавали никаких повелителей. Условности вызывали у них насмешливое пренебрежение, утонченность и культуру многие из них считали признаком слабости. Они были полны страстного национализма и, хотя и являлись убежденными сторонниками демократии, считали ее необходимой не столько в политической жизни, сколько в общественных отношениях.
Многие из них были выходцами из семей, переселившихся на Запад из-за постоянного ухудшения условий жизни в промышленных районах на Востоке, где порожденное торговлей развитие капитализма влекло за собой низкую заработную плату, длительный рабочий день, плохие условия труда на заводах, нищенское жилье и постоянную угрозу безработицы. Образование могли получить далеко не все. По некоторым данным, в 1831 году миллион детей не могли посещать школу, поскольку были вынуждены работать на заводах. Мало того, что почти во всех штатах существовала долговая тюрьма, — сомнительная структура банков обесценивала заработную плату и ставила под угрозу сохранность тех небольших сбережений, которые удавалось в них поместить. Благодаря возникновению рабочих партий и рабочей прессы, хотя и то и другое просуществовало недолго, стало возможным говорить об экономических требованиях, были созданы профсоюзы. Несмотря на мрачные предупреждения государственных и политических деятелей, таких, как Дэниел Уэбстер и судья Сгори в Массачусетсе, Джеймс Мэдисон и председатель федерального Верховного суда (Chief Justice) Маршалл в Виргинии, избирательное право для взрослого населения было в принципе принято повсюду, кроме Род-Айленда, который сопротивлялся ему до 1843 года.
Грустные пророчества судьи Кента в Нью-Йорке, говорившего, что всеобщее избирательное право отдаст политическую власть «в распоряжение людей, которые не понимают природы и значения предоставляемого им права», и позволит «беднякам и мотам контролировать богатых», лишь ясно выражали неспособность старшего поколения понять тот факт, что избирательная система колониального общества, где закон определя-
5
ла собственность, не могла более существовать в стране, границы которой постоянно расширялись и где политическое равенство приобретало черты закона природы.
Победа Эндрю Джэксона свидетельствовала о проникновении новых веяний во все стороны жизни. После нее была проведена реформа образования, открыты новые университеты, стали реально заботиться об улучшении содержания заключенных в тюрьмах, слава о которых дошла до Франции. Возникла вера в возможность всеобщего согласия, распространился интерес к идеям Роберта Оуэна. Укрепились новые, проникнутые искренностью религиозные направления, связанные с именами Чаннинга, Элиаса Хикса и Джозефа Смита, начала развиваться самобытная американская литература, представители которой, такие, как Джеймс Фенимор Купер и Вашингтон Ирвинг, сразу стали известны в Европе. Все это свидетельствовало о подлинном обновлении. В 1829 году была построена первая железная дорога. Многочисленные изобретения облегчали жизнь домашних хозяек и фермеров. В 1831 году Уильям Ллойд Гаррисон основал газету «Либерэйтор», а через год, когда в Новой Англии было создано Общество противников рабства, стало ясно, что немного найдется таких общественных начинаний, которые не нашли бы понимания в Соединенных Штатах. Та уверенность в себе, о которой немного позже писал Эмерсон, уже существовала в Америке, когда в 1831 году, после 38-дневного путешествия, туда прибыли Токвиль и Бомон. «Мы не изгои, не инвалиды и не трусы, бегущие от Революции, — писал Токвиль. — Мы первопроходцы и искупители. Подчиняясь всемогущему порыву и вступая в Хаос и Безвестность, мы творим благо».
Читать дальшеТоквиль «Демократия в Америке» – анализ
Книга выдающегося французского публициста Алексиса де Токвиля «Демократия в Америке» не утратила своего значения и в настоящее время, хотя современные американские порядки и нравы, конечно, сильно отличаются от тех, что существовали при Токвиле, в первой половине XIX века. Мы остановимся на общих политических взглядах, которые Токвиль высказывает в этом сочинении.
«Великий демократический переворот, – говорит Токвиль в самом начале «Демократии в Америке», – совершается между нами: все его видят, но не все одинаково судят о нем. Одни видят в нем новость и, считая его случайностью, надеются еще остановить его, между тем как другие признают его неотвратимым, потому что он кажется им фактом самым непрерывным и постоянным из известных истории». Сам Токвиль становится на вторую точку зрения, и затем он спрашивает, разумно ли предполагать, чтобы это общественное движение могло быть приостановлено усилиями одного поколения. «Можно ли думать, – продолжает он, – что, разрушив феодальный строй и победив королей, демократия отступит пред буржуазией и богатым классом? Остановится ли она теперь, когда она сделалась столь сильной, а её противники столь слабыми?» Токвиль признаётся, что «Демократия в Америке» «была написана под впечатлением некоторого рода религиозного ужаса, вызванного в душе автора видом этой неудержимой революции, которая совершается в течение стольких веков, несмотря на все препятствия, и которая и теперь видимо подвигается вперед среди производимого ею разрушения». Совершенно новому обществу, говорит Алексис де Токвиль далее, нужна и новая политическая наука, но «никогда главы государства не подумали о том, чтобы подготовить что-нибудь заранее к этой великой общественной революции: она делалась вопреки им или помимо них. Наиболее могущественные, интеллигентные и нравственные классы народа не старались овладеть движением, чтобы его направить. Демократия, следовательно, была предоставлена своим диким инстинктам; она выросла, как те дети, лишенные родительских забот, которые сами собой воспитываются на улицах наших городов и знают из общественной жизни только её пороки и слабости. Казалось, – прибавляет Токвиль, – еще никто не знал об её существовании, когда она неожиданно захватила в свои руки власть. Тогда все рабски подчинились её малейшим желаниям; перед ней преклонились, как перед образом силы, и когда, наконец, она была ослаблена собственными излишествами, то законодатели задались безрассудной целью уничтожить ее, вместо того, чтобы постараться научить ее и исправить, и, не желая обучить ее управлению, думали лишь о том, чтобы удалить ее от управления». Токвиль указывает и на результат, который отсюда должен был получиться: «демократическая революция произошла в составе общества, а между тем ни в законах, ни в понятиях, ни в нравах и обычаях не произошло перемены, необходимой для того, чтобы сделать эту революцию полезной. Таким образом, заключает он, у нас есть демократия, но без того, что могло бы ослабить её пороки и выдвинуть вперед её естественные преимущества; поэтому, уже видя причиняемое ею зло, мы незнакомы еще с тем добром, которое она нам может дать».
Портрет Алексиса де Токвиля. Художник Т. Шассерьо, 1850
Таков основной взгляд Алексиса де Токвиля на весь предмет, и вот почему он так заинтересовался Америкой, где указанная им великая общественная революция, «по-видимому, уже почти достигла своего естественного предела». Говорить так о демократии, как говорит Токвиль, конечно, не мог бы завзятый аристократ, но в то же время у него не было и того догматического отношения к демократии, которое характеризует многих его современников. Одно из основных качеств Токвиля – беспристрастие. «Может быть, – заявляет он сам в начале третьего тома «Демократии в Америке», – может быть, покажется странным, что, имея твердое убеждение в том, что демократическая революция, при которой мы присутствуем, есть факт неизбежный, бороться с коим было бы неблагоразумно и нежелательно, я в то же время часто обращаюсь в этой книге с очень строгими суждениями к демократическим обществам, созданным этою революциею. На это я отвечу просто, что именно потому, что я не противник демократии, я и желал быть искренним относительно неё. Люди не принимают истины от своих врагов, а друзья никогда её им не предлагают; вот почему я ее высказал. Я думал, что многие возьмутся говорить о новых благах, которые обещают людям равенство, но не многие осмелятся издали указать на опасности, коими оно им угрожаете. Поэтому я обратил преимущественное внимание на эти опасности и, видя их, как мне казалось, ясно, я не был настолько малодушен, чтобы умолчать о них». Несомненно, что эти слова были ответом на общественные толки, вызванные отношением Токвиля к демократии, и тут же он просит своих читателей обвинить его, если в книге они, как выражается он, «найдут хоть одну фразу, содержащую в себе лесть по отношению или к одной из больших партий, волновавших его страну, или к одной из мелких, тревожащих и обессиливающих ее в данную минуту».
Книга написана об Америке, но мысль автора постоянно возвращается к Европе. «Я считаю, – говорит Алексис де Токвиль в одном месте, – совершенно слепыми тех людей, которые думают о возобновлении монархии Генриха IV или Людовика XIV. Что касается до меня, то, глядя на состояние, до которого дошли уже многие европейские нации, я склонен думать, что скоро между ними окажется возможной только или демократическая свобода, или тирания цезарей». Но раз перед людьми, правящими обществом, стоит альтернатива «или постепенно поднять толпу до себя, или предоставить всем гражданам упасть ниже общечеловеческого уровня», – одного этого достаточно, чтобы преодолеть в себе недоверие к демократии. «Не следовало ли бы, спрашивает он, признать постепенное развитие демократических учреждений и нравов не лучшим, а единственным средством, остающимся у нас для того, чтобы мы могли быть свободными, и не имея любви к демократическому правлению, не были ли бы мы склонны принять его в качестве лекарства, наиболее применимого и наиболее безупречного, которое может быть противопоставлено наличным бедствиям общества?.. Воля демократии изменчива; её исполнители грубы; её законы несовершенны; я соглашаюсь со всем этим, но если бы оказалось верным, что скоро не будет ничего среднего между господством демократии и владычеством одного, то не следовало ли бы нам скорее склониться к первому, чем добровольно подчиниться второму? И если бы, Наконец, мы должны были прийти к полному равенству, то не лучше ли предоставить себя уравнивать свободе, чем деспоту?.. Я предвижу, – прибавляет Токвиль несколько далее, – что если нам не удастся со временем основать у себя мирное господство большинства, то мы рано или поздно придем к неограниченному господству одного». В одной из глав четвертого тома «Демократии в Америке» Токвиль проводит ту мысль, что в европейских государствах нашего времени верховная власть усиливается, хотя правительства становятся менее прочными. «Пока демократическая революция, говорит он здесь, была еще в разгаре, люди, занятые уничтожением боровшихся против нее старинных аристократических властей, были одушевлены сильным духом независимости, но по мере того, как победа равенства делалась более полною, они мало-помалу предавались естественным инстинктам, порождаемым этим самым равенством, и потому усиливали и централизовали общественную власть. Они хотели быть свободными для того, чтобы сделаться равными, и по мере того, как равенство все более утверждалось посредством свободы, оно же затрудняло для них пользование свободой». Ссылаясь на французскую революцию, за которою последовала империя, Токвиль говорит, что французы, одновременно показали миру пример «и того, каким способом приобретается независимость, и того, как она теряется». Он откровенно заявляет, что не доверяет свободолюбию своих современников. «Я вижу, – говорит он, – что в наше время народы склонны к беспорядку, но я не вижу ясно того, чтобы они были склонны к свободе, и боюсь, что, когда кончатся эти волнения, колеблющие троны, то верховные правители окажутся еще сильнее, чем они были до сих пор». В старые времена свобода имела аристократические формы, но Алексис де Токвиль высказывает убеждение, что «все те, которые в наступающие века будут пытаться основать свободу на привилегии и аристократии, не достигнут своей цели: кто захочет привлечь и удержать власть в среде одного класса, заранее обречен на неудачу». Но демократические учреждения сами по себе еще вовсе не являются гарантией политической свободы, если с ними не соединены весьма важные условия, которые одни создают и поддерживают свободу при каком бы то ни было общественном строе. Наличность этих условий Токвиль нашел в Америке, но не нашел у себя на родине. С другой стороны, и чисто теоретически он понимал взаимные отношения равенства и свободы совсем не так, как это делали многие его соотечественники, полагавшие, что демократическое равенство во власти есть истинная основа свободы. Они стояли на точке зрения Руссо, а Токвиль шел по стопам Монтескье, советовавшего не смешивать свободу народа с властью народа.
Книга Алексиса де Токвиля «Демократия в Америке». Нью-йоркское издание 1838 г.
Токвиль находил, что вообще в демократических нациях любовь к равенству обнаруживает больше пылкости и постоянства, чем любви к свободе. Конечно, он представлял себе такое состояние, при котором свобода и равенство соприкасаются и сливаются. Он даже прямо называл идеалом демократических наций общество, в коем люди будут совершенно свободны, потому что они будут вполне равны, и совершенно равны, потому что будут вполне свободны. Это, замечает Токвиль, есть самая совершенная форма, какую только может принять равенство на земле, но есть тысяча других, которые, хотя и не столь совершенны, тем не менее, дороги народам». Например, равенство может касаться гражданских отношений и без господства в политической области, или даже в этой последней области может существовать некоторого рода равенство без какой бы то ни было политической свободы, когда все равны за исключением одного, безраздельно господствующего надо всеми и выбирающего исполнителей своей воли изо всех без различия. Во всяком случае, понятия свободы и равенства не совпадают.
«Действительно, – говорит Алексис де Токвиль, – стремление людей к свободе и любовь их к равенству – две вещи различный, и я осмелюсь прибавить, что у демократических народов эти две вещи не равны». Он даже думает, что существуют некоторые общие причины, которые во все времена побуждают людей ставить равенство выше свободы. Но в особенности ему казалось, что этим отличается переживавшаяся ими эпоха. По словам Токвиля, бывают времена, когда любовь к равенству «доходит до безумия», а такие времена наступают, «когда старая общественная иерархия, давно уже расшатанная, с последней внутренней борьбой окончательно рушится, и преграды, разделявшие граждан, наконец, падают: тогда люди бросаются на равенство, как на добычу, и привязываются к нему, как к драгоценности, которую хотят у них отнять». Обращаясь к истории европейских народов, Алексис де Токвиль указывал на то, что стремление к свободе и демократии стало у них развиваться со времени уничтожения резких граней между сословиями, а над этим последним делом особенно потрудилась абсолютная монархия. У европейских народов равенство, таким образом, шло впереди свободы: «равенство имело уже за собою прошлое, когда свобода была еще новинкой; первое успело уже создать соответствующие мнения, обычаи, законы, когда вторая сама только что появлялась на свет в первый раз». Вот почему он и не удивляется, находя, что его современники предпочитают равенство, вошедшее в привычки и нравы, свободе, существующей только в идеях и стремлениях. «Они хотят равенства вместе со свободой; но если это им не доступно, то хотят его даже в рабстве». С другой стороны, Токвиль находил, что «во Франции многие смотрят на равенство, как на главное зло, а на политическую свободу, как на второе. Когда приходится примириться с одним, стараются избавиться, по крайней мере, от другого. Я, напротив, утверждаю, прибавляет она, что для борьбы с бедствиями, порождаемыми равенством, есть только одно действительное средство: это – политическая свобода». Через всю книгу Токвиля проходит та мысль, что демократия может легко сделаться основой для самого крайнего деспотизма. «Во время моего пребывания в Соединенных Штатах, – говорит он в одном месте четвертого тома «Демократии в Америке», – я заметил, что демократический общественный строй, подобный тому, который существует у американцев, мог бы представить чрезвычайные удобства для установления деспотизма, а по возвращении моем в Европу я увидел, как большинство наших правителей уже воспользовалось идеями, чувствами и потребностями, порождаемыми этим самым общественным строем, для того, чтобы распространить пределы своей власти». К этим словам Токвиль еще прибавляет, что «более обстоятельное исследование этого предмета и пять лет новых размышлений не уменьшили его опасений». Особенно его пугало то, что разрушение старого строя сопровождалось разобщением людей друг от друга и вытекающими отсюда, с одной стороны, эгоизмом, с другой – бессилием отдельных личностей. Это – самая удобная почва для установления абсолютизма.
Понятно, какой интерес для Токвиля должна была представлять великая заатлантическая республика, которая сочетала в своих учреждениях равенство и свободу. Большим счастьем для американцев, по его словам, было то, что «они пришли к демократии без демократических революций и не сделались, а родились равными». Целью своей книги Токвиль именно и поставил «показать на примере Америки, что законы и в особенности нравы способны дать возможность народу остаться свободным». Токвиль – враг централизации и в этом отношении коренным образом расходился с современными ему французскими либералами, которые были сторонниками централизации. Само недоверие Токвиля к демократии вытекало из его взгляда, по которому концентрация власти у демократических народов естественно происходит из их понятий относительно формы правления, а также из их чувств. Вот почему, говоря об условиях, поддерживающих в Америке демократическую республику, он главным образом останавливается на её федеративной форме и на «общинных учреждениях, которые, умеряя деспотизм большинства, в то же время дают народу склонность к свободе и умение быть свободным» (к этим двум условиям он прибавляет третье – своеобразное устройство судебной власти). Свое изображение американского устройства он начинает с общинного быта, исходя из той идеи, что «между всеми видами свободы свобода общины, так трудно устанавливаемая, есть в то же время и наиболее подверженная вмешательству власти. Предоставленные самим себе, говорит Токвиль, общинные учреждения совершенно не могли бы бороться с сильным и предприимчивым правительством. Чтобы успешно защищаться, им необходимо достичь полного развития и войти в народные понятия и привычки. Значит, пока общинная свобода не вошла в нравы, ее легко уничтожить, а войти в нравы она может лишь тогда, когда она давно уже существовала в законах». Между тем, по его мнению, именно в общине заключается сила народных преданий. «Без общинных учреждений нация может дать себе свободное правительство, но в ней не будет духа свободы. Временные стремления, интересы минуты, случайные обстоятельства могут дать ей внешний вид независимости, но деспотизм, вогнанный внутрь общественного организма, рано или поздно проявится наружу». Все различие между Францией и Америкой в этом отношении Токвиль усматривал в том, что во Франции правительство дает своих агентов общине, а в Америке, наоборот, община дает своих чиновников правительству. Откуда же происходит эта общинная свобода? Токвиль прямо заявляет, что в Соединенных Штатах она вытекает из догмата народовластия. Этот последний догмат он понимает, однако, несколько иначе, чем Руссо. Гражданин только в том, что касается взаимных отношений граждан, становится в положение подданного, но во всем, что касается лишь его самого, он остается господином. «Из этого, – говорит Токвиль, – вытекает то правило, что каждый отдельный человек есть лучший и единственный судья своих частных интересов, и что общество лишь тогда имеет право направлять его действия, когда от этих действий оно чувствует для себя ущерб или когда оно имеет нужду в его помощи». Община, взятая в целом по отношению к центральному правительству, представлялась Токвилю такой же единицей, как и отдельное лицо, и к ней он применял то же самое рассуждение, как и по отношению к отдельному гражданину. Общинная жизнь рассматривалась им, как настоящая школа политической свободы. По его представлению, общинные учреждения относятся к последней, как начальные школы относятся к науке. Это уже совершенно особый взгляд на народовластие – не тот, который мы находим у Руссо, и во имя которого якобинцы утверждали во Франции «единую и нераздельную республику» с концентрацией всей власти в комитете общественного спасения.
Интересны главы «Демократии в Америке», в которых Алексис де Токвиль высказывает свой взгляд на значение большинства в демократических государствах. «По самому существу всякого демократического правления, – говорит он, – господство большинства в нем должно быть абсолютно, потому что помимо большинства в демократиях нет ничего устойчивого». Это происходит само собою, но американцы постарались еще искусственно увеличить эту естественную силу большинства. Если оно здесь «по какому-нибудь вопросу образовалось, то нет уже, так сказать, никаких препятствий, которые могли бы не то, что остановить, а хотя бы задержать его движение и дать ему время услышать жалобы тех, кого оно давит мимоходом». По мнению Токвиля, вообще недостатки, свойственные правлению демократии, только возрастают вместе с увеличением силы большинства. «Я, – замечает он, – считаю нечестивым и отвратительным то правило, что в деле управления большинство может делать все, что вздумается, и однако же в воле большинства вижу источник всякой власти… Что такое, в самом деле, большинство, взятое в его совокупности, как не индивидуум, который имеет мнения, а чаще всего и интересы, противоположные с мнениями и интересами другого индивидуума, называемого меньшинством. Но если вы допускаете, что один человек, облеченный безграничною властью, может злоупотребить ею против своих противников, то почему не допустите вы того же и для большинства? Разве люди, сходясь вместе, изменяют свой характер? Сделавшись сильнее, разве они становятся терпеливее перед препятствиями?» Не думая этого, Токвиль не соглашается дать многим той власти, которую он отказывается дать одному. Но он отнюдь не полагает, чтобы для сохранения свободы возможно было смешать несколько принципов в одной форме правления: он не верит в так называемое смешанное правление. Высшая власть должна же где-нибудь находиться, но для свободы опасно, когда эта власть не встречает пред собою никакого препятствия, которое могло бы задержать её ход и дать ей время умерить самое себя. «Всемогущество, говорит Токвиль, кажется мне по существу своему делом нехорошим и опасным… Нет на земле такой власти, как бы она ни была достойна уважения сама по себе и какими бы священными правами она ни была облечена, которой бы я пожелал предоставить возможность действовать бесконтрольно и господствовать беспрепятственно. И если я вижу, продолжает он, что какой-нибудь власти дается право и возможность делать, что вздумается, будь эта власть народ или король, демократия или аристократия, я говорю: здесь зародыш тирании, – и стараюсь уйти оттуда и жить под другими законами».
В «Демократии в Америке» Алексис де Токвиль преподал не мало полезных советов демократии в родной стране, вовсе не думая, однако, чтобы все дело заключалось в прямом заимствовании у американцев их учреждений. Все дело в нравах и привычках. Между прочим, он хорошо знал, что со времен великой революции французская демократия отличалась воинственным настроением, и в этом он видел одну из опасностей, грозящих его родине. Если демократические народы, по его мнению, естественно хотят мира, то, наоборот, демократические армии отличаются стремлением к войне. «Военные перевороты, – говорит он, – почти никогда не бывают страшны для аристократий, но демократическим народам всегда приходится опасаться их. Этого рода опасности следует считать самыми серьезными, какими только грозит им будущее, и государственные люди должны неустанно искать средства исцелить эту болезнь».
Токвиль сам заявляет, что когда он писал свою книгу, то «не имел в виду ни помогать, ни противодействовать какой-либо партии: я, поясняет он, хотел видеть не иначе, чем видят партии, но дальше их, и в то время, как они заботятся о завтрашнем дне, я желал подумать о будущности». Но Токвиль видел только одну политическую сторону совершавшейся в его время социальной эволюции. Сторона экономическая, та самая, которая стала с особенною настойчивостью привлекать к себе внимание современников, весьма мало занимала его вообще и в особенности в то время, когда он писал свою книгу об американской демократии. Только впоследствии Токвиль должен был признать, что, кроме политического вопроса, история поставила и вопрос социальный, и отметил распадение нации на буржуазию и народ. В своих «Воспоминаниях», написанных в начале 1850-х годов, он имел случай высказаться о современных социальных стремлениях и указать на их совершенно новый характер. Не соглашаясь с социалистическими теориями, он признавал, однако, что в них для разрешения поставлены были самые серьезные вопросы и, не будучи принципиальным противником современного общественного строя, он писал следующее в одном месте своих «Воспоминаний»: «по мере того, как я все более и более изучаю прежнее состояние света и более подробно вникаю в теперешний порядок вещей, рассматривая страшное разнообразие, какое встречаю не только между законами, но и между принципами законов, и разнообразные формы, какие принимало и даже в настоящее время имеет, – что бы там ни говорили, – право собственности на земле, мне все более хочется думать, что то, что называют необходимыми учреждениями, весьма часто суть только учреждения, к коим мы привыкли, и что в деле общественного устройства область возможного гораздо обширнее, нежели воображают люди, живущие в каждом обществе». В одном месте III тома «Демократии в Америке» Токвиль выражает недоверие к крупной промышленности. Она концентрирует рабочий класс, что влечет за собою правительственный надзор за ним, а это только содействует расширению сферы деятельности правительства. Кроме того, развитие промышленности требует улучшения дорог, каналов, портов – новый повод для государства расширять сферу своей деятельности.
По основному политическому принципу Алексиса де Токвиля, – а этим принципом была свобода, – мы должны причислить его к либералам. Один из друзей его, прочитав «Демократию в Америке», заметил ему, что его политическая теория есть что-то вроде адской машины. На это Токвиль отвечал, что, безгранично любя свободу, он вместе с тем питает глубочайшее уважение к справедливости, а потому представляем собою особенный вид либерализма, коего не следует смешивать с большинством современных демократов. И он объяснил своему другу, что сочинением своим он хотел доказать одним, каков должен быть идеал демократии, а другим – что они не должны противиться грядущему будущему. Он сознавал, однако, что его поняли лишь очень немногие. К числу лиц, особенно плохо его понимавших, принадлежал, например, тогдашний глава французского правительства Гизо – знаменитый историк. Только после своего падения он высказывал сожаление, что им приходилось только истощать энергию своего ума в бесполезных препирательствах, а не идти рука об руку в великой борьбе за разумную свободу против её врага – деспотизма. Любопытны письма Токвиля к Дж. Ст. Миллю, который прекрасно понял смысл его сочинения и являлся истолкователем его мыслей перед английской публикой.
А. де Токвиль, «Демократия в Америке»
- люди никогда не смогут быть вполне свободны от догматических убеждений, то есть мнений, принятых ими на веру, без предварительного выяснения. Если бы каждый человек решил самостоятельно составить себе все суждения и в одиночку следовать за истиной по им самим проложенным дорогам, то представляется совершенно невероятным, чтобы сколько-нибудь значительное количество людей когда-либо сумело объединиться на основе каких бы то ни было общих воззрений. А ведь вполне ясно, что никакое общество не способно процветать без подобных общих воззрений или хотя бы просто выжить, ибо без идейной общности невозможно деятельное сотрудничество.(322) Для процветания общества необходимо, чтобы умы всех граждан были постояннои прочно объединены несколькими основными идеями.
- Если бы человек был вынужден доказывать самому себе все те истины, которыми он пользуется ежеденевно… жизнь слишком коротка для подобного предприятия, а способности нашего разума слишком ограничены, человеку не остается ничего иного как признать достоверность массы фактов и мнений, на самостоятельную проверку которых у него нет ни свободного времени, ни сил, — причем фактов, открытых умными людьми или принятых толпой. На этом фундаменте он строит здание из своих собственных мыслей. И поступает он подобным образом отнюдь не по своей воле; его вынуждает так поступать непреложный закон человеческого существования (322).
- Важнейшая заслуга религий в способности выводить предмет человеческих вожделений за пределы земной жизни с ее благами, возносить душу в высшие сферы, превосходящие чувственный мир. Нет ни одной религии, которая не налагала бы на человека каких-либо обязательств по отношению ко всему человеческому роду, приобщая его ко всему сообществу и таким образом отвлекая индивидуум от мыслей о самом себе. Это содержится даже в самых ложных и опасных религиозных учениях.
- xристианство сохранило значительную власть над духовной жизнью американцев, т.к. религиозная жизнь там была независимой от политического устройства. Моральные истины, вытекающие из религии, ограничивают сферу применения индивидуального анализа, лишая человека права иметь собственные суждения по целому ряду важных для него предметов.
- опыт Америки: во времена просвещения и равенства религии должны удерживаться в своих собственных границах, они должны тщательно очертить круг своей компетенции, контролирующей деятельность человеческого сознания, за пределами которого этому сознанию следует предоставить полную свободу и самостоятельность. Религия, осторожно держась в стороне от течения повседневной жизни, не должна без необходимости противопоставлять себя общепринятым идеям и устойчивым интересам, господствующим в массах (332).
- «Верно, что любой человек, принимающий на веру всякое мнение с чужих слов, отдает свой разум в рабство, но это рабство благотворно, так как оно заставляет ценить свободу и учит пользоваться ею. Поэтому авторитеты всегда, что бы ни случилось, должны играть свою роль в интеллектуальной и нравственной жизни(323)».
- В вопросах религии должна сохраниться власть авторитета. Общие идеи, связанные с понятием Бога и природы человека следует изъять из привычной сферы деятельности индивидуального сознания, с ними мы больше всего выиграем, если признаем власть авторитета. Основная цель и главное достоинство религии заключается в том, что на каждый из этих первостепенно важных для жизни вопросов она должна дать ясные, точные и понятные большинству ответы, которые способны выдержать длительную проверку временем.(329)
- В США большинство приняло на себя обязанность обеспечивать индивидуума массой уже готовых мнений, освобождая его от необходимости создавать свои собственные. Т.о., существует немалое количество философских, этических и политических теорий, которые каждый человек принимает без обследования, веруя в безошибочность коллективного разума, и, если с особой пристальностью рассмотреть этот предмет, то выяснится, что сама религия господствует здесь не столько как учение о божественном откровении, сколько как проявление общественного мнения.
- Общественное мнение не внушает своих взглядов, оно накладывается на сознание людей, проникая в глубины их души с помощью своего рода мощного давления, оказываемого коллективным разумом на интеллект каждой отдельной личности.
- Если, уничтожив различные силы, которые сверх всякой меры сдерживали рост индивидуального самосознания, демократичиские народы станут поклоняться абсолютной власти большинства, зло лишь изменит свой облик.
- «Постоянное неравенство условий существования побуждает людей ограничиваться гордыми, стерильно чистыми поисками абстрактных истин, тогда как демократическая государственность и институты предрасполагают людей к тому, что от науки они ждут лишь немедленных, практически полезных результатов» (343).
- «Миром правят не те истины, которые требуют долгих научных доказательств. Быстрое постижение конкретного факта, ежеденевное изучение изменчивых страстей толпы, умение мгновенно воспользоваться подвернувшимся благоприятным случаем определяют успех во всех делах» (341).
- «Ограничившись изучением прикладных наук, можно потерять из виду основны принципы, и, если они окажутся полность забытыми, мы станем плохо следовать выведенным из них методикам и, может случиться так, что мы, разучившись создавать новые методы, будем бездумно и неуклюже использовать те научные приемы, сути которых мы уже не сможем понять» (343).
- Историки, живущие в демократическое время, не только склонны объяснять всякое происшествие какой-либо глобальной причиной, но также чрезмерно расположены устанавливать взаимосвязи между фактами и создавать из них систему.
- Историки, живущие при демократии, не только отказывают
любым отдельным гражданам в возможности влиять на судьбу
своего народа, но также отнимают у самих народов способность
изменять собственную участь, подчиняя их либо непреклонному
провидению, либо своего рода слепой неизбежности. По их
мнению, каждая нация имеет свою неизбежную судьбу,
предопределяемую ее положением, происхождением, ее прошлым
и врожденными особенностями, и эту судьбу никакие усилия не смогут
изменить.
Если эта доктрина фатальной неизбежности, столь привлекательная для тех, кто пишет об истории во времена демократии, передаваясь от историков к чиателям, проникнет таким образом во все слои народных масс и овладеет общественным сознанием, то можно предвидеть, что она вскоре парализует активность современного общества и превратит христиан в турок(367). - В века аристократии, когда все внимание историков обращено на личность и поступки индивидуумов, взаимосвязь между событиями ускользает от их взора, или, вернее, они заранее не верят в возможность существования подобной взаимосвязи. Им кажется, что каждый человек, появляясь на исторической сцене, рвет нить истории, нарушая ее ход.(366)
- У демократических народов все граждане независимы и слабы, почти ни на что не способны поодиночке. Все они были бы беспомощны, если бы не научились добровольно помогать друг другу. Общественные ассоциации играют роль могущественных вельмож средневековья.
- американцы самых различных возрастов, положений и склонностей беспрестанно объединяются в разные союзы: коммерческого, производственного, религиозно-нравственного, серьезного и пустякового, общедоступного и замкнутого, многолюдного и немногочисленного характера. Всегда там, где во Франции во главе всякого нового начинания (организация празднеств, основание школ, строительство гостиниц, церквей, больниц, распространение книг) вы видите представителя правительства, а в Англии — представителя знати, будьте уверены, что в США вы увидите какой-нибудь комитет. Это способ коллективного действия: сообща добиваться цели, отвечающей их общим желаниям.
- чем больше центральная правительственная власть станет подменять собой ассоциации, тем больше частные лица, забывая о возможности объединенных действий, будут испытывать потребность в руководстве со стороны этой власти. Нравственность и умственное развитие демократического народа подверглись бы не меньшей опасности, чем его торговля и промышленность, если бы правительство полностью заменило собой ассоциации. Лишь в процессе общения людей человеческие чувства и идеи обновляются, интеллект получает развитие, сердца становятся благороднее. В демократических странах почти нет такого общения. Поэтому его необходимо создавать искусственно — с помощью объединений.
- Как только несколько жителей США начинают испытывать
одно и то же чувство или приходят к сходным идеям, с которыми
они хотели бы ознакомить общество, они ищут единомышленников и,
найдя их, объединяются. Тогда они перестают быть отдельными
индивидуумами, а становятся заметной силой, действия которой
служат примером, когда они говорят, к ним прислушиваются.
Когда я впервые услышал в США, что сто тысяч человек публично взяли обязательство не употреблять более спиртных напитков, этот случай показался мне не столько серьезным, сколько забавным, и сначала я не мог понять, отчего эти трезвенники не удовлетворяются возможностью скромно попивать воду в кругу своей семьи.
Затем до меня дошло, что эти сто тысяч американцев, напуганные распространением вокруг себя пьянства, захотели оказать трезвости свое покровительство… Можно представить себе, что, если бы эти сто тысяч людей жили во Франции, то каждый из них самостоятельно обратился бы к правительству с просьбой, чтобы оно взяло под свой контроль все кабаки на территории королевства.(380) - В демократических странах умение создавать объединения — первооснова общественной жизни .
- чтобы иметь какой-либо вес, любая асоциация должна быть многочисленной, люди, входящие в нее, живут далеко друг от друга, каждый из них привязан к месту своего проживания скромными размерами своего достатка и множеством мелочных забот, вызываемых этим обстоятельством. Они нашли способ ежедневно общаться и действовать сообща, не собираясь вместе: выпуск своей газеты.
- газета может существовать лишь при том условии, что она воспроизводит учение или чувства, разделяемые множеством людей. Газета, следовательно, играет роль печатного органа какой-либо ассоциации, члены которой являются ее постоянными читателями.
- так как нельзя участвовать во множестве гражданских ассоциаций, не рискуя долей своего состояния, то политические объединения выступают школой гражданских ассоциаций для людей, в большинстве своем несведущих в искусстве и основных законах создания ассоциаций.
- eсли правительство запретит политические ассоциации, граждане будут избегать участия и в ассоциациях гражданских (на всякий случай, потому что в стране будет атмосфера «как бы чего бы не вышло»). Если общество будет состоять из отдельных, слабых индивидов, как оно сможет быть процветающим?
для демократических наций материализм, зловредная теория, согласно которой со смертью всякая жизнь прекращается, — опасная болезнь человеческого духа. Демократия и так страдает от излишнего внимания к чувственным материальным благам. Большинство религий представляет собой не что иное, как всеобщее, простое и практически эффективное средство преподать людям идею бессмертия души. Вера в духовное, бессмертное начало, временно соединенное с материей. В демократические времена особенно важно обеспечить в обществе господство духовных убеждений, труднее определить способ, которым можно это сделать. де Токвиль не верит в силу воздействия и долговечность официальных философских доктрин, религий, сросшихся с государством. Единственное эффективное средство в руках правительств способствовать росту авторитета учения о бессмертии души — личный пример.
Все граждане демократического государства фактически связаны между собой молчаливым соглашением, согласно которому каждый обязан оказывать другим временное содействие, дабы самому иметь возможность обратиться к ним за помощью.
- по мере уравнивания условий существования отдельные индивиды мельчают, общество в целом представляется все более великим. Все это порождает у людей в эпохи демократии очень высокие представления об общественных прерогативах и чрезмерно скромное — о правах личности. Они охотно мирятся с тем, что власть, олицетворяющая собой все общество, несет в себе больше мудрости и знания, чем любой из людей, составляющих это общество, и что вести каждого гражданина за руку есть не только право, но и обязанность власти. Вслед за единой и централизованной властью появляется единое законодательство. Централизация, вездесущность, всемогущество общественной власти, единообразие ее законов — вот наиболее характерные черты зарождающихся сегодня политических систем. Эти черты мы обнаруживаем в основе самых причудливых утопий. Они преследуют человека в его мечтах.(483)
- люди сегодня спорят друг с другом по вопросу, в чьи руки будет передана верховная власть, но легко подчиняются правам и обязанностям этой власти над собой. Все воспринимают правительство как олицетворение единой и естественной власти, которая все предвидит и все может.
- «Трудно представить себе, каким образом люди, полностью отказавшиеся от привычки самим управлять своими делами, могли бы успешно выбирать тех, кто должен ими руководить» (498).
- выборы должностных лиц местного самоуправления;
- общественные ассоциации;
- свобода прессы;
- уважение к формальностям со стороны государственных служащих и граждан как залогу соблюдения прав последних;
- препятствовать тому, чтобы общественная власть могла бы принести в жертву отдельные права нескольких граждан во имя реализации своих глобальных замыслов.
- При смешении всех классов каждый человек надеется казаться не тем, кто он есть в действительности…притворная добродетель свойственна всем временам, притворная роскошь в особой мере показательна для демократических веков.
- «Все те, кто честолюбиво мечтает, живя в условиях демократического общества, совершенствоваться в литературной сфере, должны часто общаться с произведениями античности. Это — своеобразная гигиена, благотворно воздействующая на умственную деятельность» (353).
- «Никогда и нигде не существовало общества, свободного от морали, мораль создается женщиной. Поэтому все то, что влияет на образ жизни женщин, на их привычки и мнения, имеет большое политическое значение» (428).
- Демократические народы желают мира, демократические армии — войны.
Источник: Токвиль А. де. Демократия в Америке. — М., 2000. — 560 с.
Рецензии
How Democracies Die. What History Reveals About Our Future
Steven Levitsky, Daniel Ziblatt
London: Penguin Books, 2018. — 312 p.
В своей прославленной книге «Демократия в Америке» Алексис де Токвиль делится следующим наблюдением:
«Еще в начале своего пребывания в Америке я сделал поразившее меня открытие: как много достойных людей среди тех, кем управляют, и как мало их среди тех, кто управляет. Для современной Америки редкое привлечение на государственные посты выдающихся людей — обычное явление. И нужно признать, что это стало происходить по мере развития демократии»[1].
Два профессора Гарвардского университета, которые, в отличие от французского классика, посвятили свою резонансную книгу не молодым, но ветшающим демократическим системам, скорее всего с воодушевлением поддержали бы этот тезис. Шоковое для интеллектуальной и либеральной Америки явление Дональда Трампа поразило их и подтолкнуло к целой серии интереснейших обобщений.
С точки зрения авторов книги, американская политика только что вступила в беспрецедентную фазу: сегодня «политические деятели США обращаются со своими соперниками, как с врагами, преследуют свободную прессу и готовы не признавать результатов выборов» (р. 2). Невиданные прежде картины заставляют, по их мнению, задуматься о том, что демократию губит не только человек с ружьем и в погонах, как считалось ранее, — иногда она погибает и от рук выборных лиц, президентов или премьер-министров, перечеркивающих тот самый процесс, который привел их к власти. Более того, после окончания «холодной войны» именно такой вариант кончины демократических режимов сделался наиболее распространенным. Проблема, однако, заключается в том, что раньше никто и не предполагал, что сама колыбель современной демократии в лице Соединенных Штатов окажется уязвима перед этой напастью. Но после американских выборов 2016 года все стало по-другому.
Как полагают авторы, Трамп увенчал собой долгую и интернациональную вереницу демократически избранных лидеров, на деле презиравших демократию. В принципе, появление подобных персонажей можно предвидеть заранее, поскольку все они довольно рано, еще до прихода к власти, обнаруживают одни и те же политические рефлексы. В книге предлагается целый набор «красных флажков», способных насторожить общество на самых ранних стадиях вступления того или иного политика в электоральную борьбу. У избирателя есть основания обеспокоиться в тех случаях, когда соискатель высшей государственной должности: 1) словом или делом отвергает демократические правила игры, 2) отрицает легитимность своих оппонентов, 3) терпимо относится к насилию или даже поощряет его, 4) намеревается урезать гражданские свободы для своих критиков, включая СМИ (р. 23—24). В случае Трампа эта система тревожных индикаторов работала безошибочно, поскольку он еще до своего избрания допускал вольности во всех перечисленных сферах. Политический класс США, по идее, должен был проявить бдительность, но контрольные системы не сработали — вопреки тому, что американские элиты неоднократно, и это подробно описывается в книге, с успехом блокировали восхождение безответственных маргиналов к власти. Почему же система не справилась на этот раз?
Именно этот вопрос Стивен Левицки и Даниэл Зиблатт считают ключевым. Ведь изначально шансы Трампа казались ничтожными — и не только потому, что в борьбе за республиканскую номинацию ему нужно было одолеть 16 других кандидатов, но и из-за того, что его никто не считал правоверным республиканцем: в отличие от его соперников, он несколько раз менял свою партийную регистрацию, а однажды даже сделал пожертвование в предвыборный фонд Хилари Клинтон, баллотировавшейся в Сенат. И тем не менее у дерзкого выскочки получилось. Среди прочего авторы склонны объяснять столь странный исход ролью социальных медиа, которые сломали привычную закрытость процесса выдвижения. Эксцентричность Трампа постоянно привлекала к нему внимание высмеивавших его респектабельных информационных гигантов: после выборов было подсчитано, что нисколько не симпатизировавшие бизнесмену-политику MSNBS, CNN, CBS и NBS в ходе предвыборной кампании упоминали его имя в два раза чаще, чем имя его соперницы Клинтон. «Став неоспоримым лидером в репортажах мейнстрима и одновременно любимчиком альтернативных медийных сетей правого толка, Трамп больше не нуждался в традиционных брокерских структурах Республиканской партии» (р. 58), а действующая система первичных выборов не позволяла партийному истеблишменту эффективно помешать ему. Уже на самых ранних этапах энергичный номинант стал обнаруживать повадки, не позволявшие зачислять его в разряд «типовых» демократических политиков, но это сошло ему с рук: как пишут авторы, «в то время, как многие критики воспринимали Трампа буквально, но не серьезно, сторонники, напротив, относились к его словам серьезно, но не буквально» (р. 60). В итоге, несмотря на констатацию историка Дугласа Бринкли, который заметил, что с 1860 года ни один кандидат в президенты не относился к демократической системе столь пренебрежительно, Трамп успешно вышел на финишную прямую.
Может ли всенародно избранный лидер в наши дни угрожать демократии? Ссылаясь на опыт Альберто Фухимори, Хуана Перона, Уго Чавеса, Владимира Путина, Виктора Орбана и других современных деятелей, авторы показывают, что опирающийся на демократическую легитимацию автократ неизменно проворачивает одну и ту же многоходовую комбинацию: сначала он подчиняет себе судей, потом подкупает или запугивает оппонентов, включая СМИ, а затем переписывает правила политической игры. Все эти меры обеспечивают ему решительное и долгосрочное преимущество над конкурентами. Решению этой задачи очень способствуют кризисы, которые зачастую создаются подобными «национальными лидерами» специально и целенаправленно. Но здесь возникает вопрос: до какой степени пробуксовки молодых и недоделанных демократий соотносимы с опытом Соединенных Штатов? В книге доказывается, что само по себе наличие славной и проверенной временем Конституции США ничего, к сожалению, не решает, поскольку для устойчивости демократической системы неписаные правила важны не меньше, чем конституционный текст. Например, конституционные ограничения, не позволяющие американскому президенту поставить себе на службу судебную систему, очень зыбки, а его свобода действовать в критические моменты в одностороннем порядке, опираясь не на акты Конгресса, а на президентские указы или исполнительные распоряжения, почти безгранична (р. 100). Что же мешает злоупотреблениям? Как раз те самые неписаные кодексы, конвенции, договоренности, которые упоминались выше. Именно за их разрушение и взялся Трамп, придя к власти.
В американской системе сдержек и противовесов есть по меньшей мере шесть инструментов, использование которых требует от политиков предельной сдержанности. Три из них, принадлежащие главе исполнительной власти, включают в себя президентские исполнительные распоряжения, президентское право помилования и президентскую прерогативу комплектовать судебные органы. Другие три, находящиеся в руках законодателей, состоят из права конгрессменов «забалтывать» любую обсуждаемую инициативу до бесконечности, сенатского полномочия давать согласие на внешнеполитические акции президента и запуска процедуры импичмента. Опираясь на многообразие примеров из истории США, американские политологи показывают, как излишне рьяное применение любого из этих средств в различные периоды американской истории влекло за собой дисфункции или даже полную блокировку демократического механизма. Нормы взаимной толерантности, проявляемой политическими партиями в отношении друг друга, всегда оставались единственной действенной гарантией, препятствовавшей употреблению всей этой «тяжелой артиллерии». В настоящее время, однако, от этой традиционной терпимости ничего не осталось.
Причем, как полагают Левицки и Зиблатт, дело здесь не в Трампе. Скандальная персона нынешнего президента послужила лишь детонатором, подтолкнувшим давно и подспудно вызревавшие процессы. Ареной, на которой они разворачивались, авторы считают расовую плоскость американской политики, или, выражаясь конкретнее, изменение градуса политической активности чернокожего населения США. В книге доказывается, что стабильность, присущая вековому периоду, простиравшемуся от завершения послевоенной Реконструкции в XIX веке и до 1980-х годов, имела в основе своеобразный «первородный грех»: знаменитый компромисс 1877 года, заключенный между бывшими северянами и бывшими южанами, по которому ради поддержания целостности страны Север соглашался на ограничения демократизации на Юге — и политическую дезактивацию черных американцев. «Именно исключение массы людей из политики по расовым признакам послужило главным основанием межпартийного взаимоуважения и сотрудничества, отличавшего американскую политическую систему в ХХ веке» (р. 143). Вплоть до 1960-х, когда в Америке развернулось движение за гражданское равноправие черного населения, демократы и республиканцы не видели друг в друге экзистенциальной угрозы. Однако полная демократизация страны, проходившая с огромными трудностями, но в основном завершившаяся к концу минувшего столетия, все изменила.
Как указывают авторы, если в 1950 году люди с небелым цветом кожи составляли в Америке 10% жителей, то в 2014-м их было уже 38%, а к 2044-му они должны будут стать большинством. Это колоссальный сдвиг, который не мог не отразиться на электоральной динамике: сами американские партии из-за него неузнаваемо преобразились. Но могло ли быть иначе, если учесть, что небелые, голосующие за Демократическую партию, увеличили свою долю в рядах ее избирателей с 7% в 1950-х до 44% в 2012-м? Республиканцы же, напротив, и в 2000-е продолжали оставаться партией белых, составлявших в ее электорате 90%. Иначе говоря, в то время, как одни вынуждены были переориентироваться на этнические меньшинства с их пестрым разнообразием ценностей, другие все более напористо защищали «почвенного» или, как выражаются некоторые, «глубинного», избирателя и его консервативно-протестантские установки. В результате к 2000-м «две партии оказались глубоко расколотыми по части расы и религии — то есть в предельно разобщающих вопросах, генерирующих бóльшую нетерпимость и враждебность, чем, скажем, вопросы налогообложения или бюджетных трат» (р. 171—172).
В 1964 году Ричард Хофштадтер в эссе «Параноидальный стиль в американской политике»[2] описал феномен «статусной обеспокоенности», возникающий в те периоды, когда социальной группе вдруг начинает казаться, что ее общественное положение, идентичность и ценности находятся под экзистенциальной угрозой. По его словам, подобное ощущение выливается в проводимую подобной группой политику определенного типа — несбалансированную, преисполненную подозрительности, предельно агрессивную, пронизанную самовозвеличением и исполненную апокалипсических предчувствий. Как раз этот феномен, как считают авторы книги, и стоит за возвышением Дональда Трампа, который в первую половину своего президентства сполна демонстрировал именно такой политический стиль. Предлагая читателю своеобразную «белую книгу», обобщающую слова и деяния Трампа и его сторонников на протяжении первого года нового президентства (работа, напомню, издана в 2018 году), Левицки и Зиблатт особое внимание обращают на политические практики, реставрирующие расистские установки «белого Юга», ушедшие из американской жизни, как казалось совсем недавно, навсегда. Поскольку социально неблагополучные меньшинства голосуют в основном за демократов, во многих штатах, которые управляются республиканскими легислатурами, в последнее десятилетие были приняты законы, затрудняющие участие в голосовании — например, требующие предъявление на участке водительских прав или карточки социального страхования. Понятно, что чаще всего необходимый набор отсутствует у афро- и латиноамериканцев; это объясняет, почему к 2016 году подобное законодательство было принято уже в 15 штатах, а при новом президенте его разработка активизировалась и в других местах (р. 184—185).
Описав масштабное наступление на демократию, развернутое Трампом, и подтвердив догадку де Токвиля, представленную в начале этой рецензии, авторы завершают свой труд тремя сценариями будущего американской политики. Первый, самый оптимистичный, предполагает быстрое выздоровление демократии в США. Такой вариант греет сердца многих американцев, но, как заявляют авторы, он едва ли возможен. Распространение болезни, главным симптомом которой стал Трамп, началось задолго до его появления, и поэтому на устранение патологии потребуется немалое время. Второй сценарий, более мрачный, исходит из того, что нынешний президент и преданные ему правые республиканцы продолжат свое победное шествие, заручаясь все большей поддержкой националистического электората. Это означает, что Трамп будет переизбран на второй срок, обе палаты Конгресса окажутся под властью республиканцев, а количество штатов, контролируемых этой партией, возрастет. Все это будет сопровождаться масштабными депортациями нелегалов, чистками избирательных реестров, ограничениями на иммиграцию. Перечисленное в свою очередь вызовет сопротивление меньшинств, политических и иных, и как следствие — жесткий ответ государства, предполагающий широкомасштабное применение насилия и ограничение демократии. «Этот кошмарный сценарий также не слишком вероятен, но полностью сбрасывать его со счетов не стоит, — пишут авторы. — Трудно привести примеры обществ, в которых численно убывающие группы этнического большинства сдавали бы свои доминирующие позиции без боя» (р. 208—209).
И все же более реалистичным гарвардским профессорам представляется третий сценарий. Он будет отличаться дальнейшей поляризацией, учащающимся отступлением американских политиков от неписаных правил и ожесточением институциональной войны. Государство останется демократическим, но это будет демократия без твердых гарантий, а борьба «трампистов» и «антитрампистов» продолжится с переменным успехом. Не исключено, однако, что в итоге в американскую демократическую систему все-таки вернутся две нормы, на которых она, собственно, и зиждилась: взаимная терпимость противоборствующих политических сил и их институциональная сдержанность. Пока по крайней мере, как утверждается в книге, демократы еще не начали сражаться столь же грязно, как республиканцы, и это делает им честь. Это принципиальный момент, потому что теоретически одним из способов преодоления межпартийной поляризации могла бы стать перелицовка демократической программы под лозунги республиканских триумфаторов. Ослабив защиту свободной иммиграции и расового равенства, а также прекратив отстаивать интересы меньшинств, Демократическая партия вернула бы себе голоса значительной части белого электората, напуганного неотвратимыми переменами и голосующего сейчас за Трампа. Межпартийный консенсус был бы тем самым восстановлен, но американская политическая система неминуемо растеряла бы впечатляющие достижения последних десятилетий и оказалась бы отброшенной назад. Поэтому такой способ борьбы с Трампом авторы называют «ужасающим» (р. 227) — и предлагают поискать что-нибудь другое, не теряя при этом надежду. Как замечал в свое время де Токвиль, «хотя правители демократического государства не всегда достаточно честны и разумны, его граждане просвещены и сознательны»[3]. Это, в конечном счете, должно сработать и в современной Америке.
Вывод, завершающий книгу, очень симптоматичен. От американских специалистов довольно трудно услышать слова о том, что демократия в США ничем не лучше иных демократий, однако Левицки и Зиблатт не просто принимают этот тезис, но даже усиливают его.
«Несмотря на то, что наша конституционная система старше и совершеннее многих других конституционных систем, она оказалась подверженной тем же патологиям, которые губят демократию в иных точках земного шара» (р. 230).
Но — золотые слова, словно в перекличку с упомянутым выше французским классиком! — в конечном счете, судьбу демократического строя решают сами граждане, ибо демократия есть не частное, а совместное предприятие. Последние фразы этого интереснейшего повествования чуть выспренно, но весьма точно передают суть дела:
«Предыдущие поколения европейцев и американцев пошли на огромные жертвы, чтобы защитить демократические институты от грозных внешних вызовов. Перед нашим поколением, выросшим с убеждением, что демократия ему гарантирована навсегда, стоит теперь иная задача: нам нужно не позволить убить демократию изнутри» (р. 231).
Андрей Захаров, доцент факультета истории, политологии и права РГГУ
To End a Presidency: The Power of Impeachment
Laurence Tribe, Joshua Matz
New York: Basic Books, 2018. — 304 p.
По мере того, как во всем мире происходит подъем исполнительной власти, слово «импичмент» становится все более модным. Оно не дает покоя не только оппозиционным политикам, но и диктует важную тему общественно-политической повестки, причем во многих странах одновременно. Молодые постсоветские государства, соблазнившиеся в свое время мифом о том, что сильная президентская власть неминуемо эффективна, понемногу одумываются, внедряя механизмы ее сдерживания и корректировки. Импичмент оказывается здесь востребованным, поскольку для любого главы государства нет более ужасного наказания, чем это. Среди прочих в начале июня 2019 года процедуру импичмента узаконила украинская Верховная Рада, тем самым регламентировав порядок отстранения первого лица от власти. Принимая во внимание правовую проблему, созданную несколько лет назад президентом-неудачником, который был изгнан, но при этом остался «легитимным», такой шаг можно считать вполне своевременным. По тому же пути, похоже, собирается идти и Молдова, где наличие параллельных органов власти, претендующих на несомненную «законность», вконец запутало граждан. В целом же с коллизиями, обусловленными предполагаемым или реальным импичментом, сталкивались многие, молодые и старые, демократические страны, стремящиеся предоставить избирателем надежные рычаги давления на выборных руководителей.
Между тем государство, в котором, собственно, термин «импичмент» и вошел в широкий оборот, неожиданно (или, наоборот, вполне ожидаемо) столкнулось с колоссальными сложностями практического применения этой конституционной меры. Несмотря на то, что американская история знает случаи успешного отстранения от власти судей или конгрессменов, попытки подвергнуть импичменту президента США, предпринятые трижды, трудно назвать удачными. Проблема оставалась отложенной в «долгий ящик», и вспоминали о ней не часто, но в 2016 году, когда американским президентом неожиданно для всех оказался непредсказуемый аутсайдер, полузабытый конституционный сюжет подвергся энергичной реанимации. За пару лет в Америке написали об импичменте столько книг, сколько, наверное, не появлялось за всю историю страны[4].
С одной стороны, работа, которую совместно написали бывший советник президента Барака Обамы и профессор Гарвардской школы права Лоуренс Трайб и его бывший студент, а ныне известный адвокат и преподаватель Джорджтаунской школы права Джошуа Мац, явно продолжает и развивает предыдущие наработки. Но, с другой стороны, это особая книга, предлагающая самобытный и свежий взгляд на предпосылки и перспективы импичмента, а также на его последствия. Для авторов, кстати, это не первый совместный труд: несколько лет назад их прославила работа, посвященная конституционной обоснованности однополых браков[5], получившая самые высокие оценки в американском юридическом сообществе, а теперь цитируемая даже судьями. Более того, академическая репутация авторов позволила им войти в когорту специалистов, которых в Америке обозначают термином finishers: правовые оценки, выносимые такими людьми, приобретают статус неоспоримых аксиом. Кстати, рецензируемая здесь вторая книга творческого тандема также удостоилась статуса «окончательного суждения в жизненно важном для Америке вопросе»[6]. Безусловным плюсом можно считать то, что авторы, описывая сугубо правовые материи, смогли почти полностью исключить из своих рассуждений изощренную юридическую лексику. Книга разделена на шесть компактных глав, лаконичные названия которых сразу же поясняют читателю, о чем пойдет речь. Пройдемся по ним по порядку.
В первой главе («Почему импичмент?») предлагается краткий исторический экскурс, описывающий само рождение идеи импичмента. Авторы начинают с известного рассуждения Бенджамина Франклина, согласно которому, если отрешение высшего лица от должности не будет предусмотрено конституционно, то единственным средством от злоупотребления властью станет политическое убийство. Когда соответствующее предложение было вынесено на рассмотрение Филадельфийского конвента, «отцы-основатели» обратили внимание на то, что исторических прецедентов на этот счет нет, поскольку в античном мире коллизии сдерживания неограниченной власти разрешались, как правило, самым прискорбным образом. Но Франклин предложил выход из этого порочного круга: он вспомнил о практике отрешения от должности английских министров, которой с XIV века пользовался английский парламент, выражая тем самым недовольство не только конкретным чиновником, но и самой политикой короны. Делегаты с энтузиазмом подхватили эту идею: им казалось, что тем самым они укрепят систему, в которой ни одно должностное лицо, даже самое высокое, не сможет остаться над законом. Некоторые, впрочем, опасались, что предоставление Конгрессу права отрешать президента от должности нарушит хрупкое равновесие властей. Тем не менее принцип импичмента был закреплен конституционно. Спустя полвека классик политической мысли Алексис де Токвиль, посвятивший импичменту целую главу своей знаменитой книги, заявил, что это самое мощное оружие в руках большинства. Но добавил к сказанному, что многочисленные ограничения, которыми обставлен импичмент, делают его весьма несовершенным оружием. Это суждение оказалось пророческим.
Во второй главе («Преступления, подлежащие импичменту») авторы берутся за разъяснение того, что в конституционном тексте имеется в виду под «серьезными преступлениями и правонарушениями», за которые американского президента могут наказать. Как показали события американской истории, именно эти слова всякий раз, причем весьма существенно, влияли на процедуру президентского импичмента. Проблема этой формулы в том, что она слишком широка: в нее можно вписать едва ли не все что угодно. Трайб и Мац в очередной раз подчеркивают, что все три попытки отрешить от власти президентов Эндрю Джонсона, Ричарда Никсона и Билла Клинтона родились из нечистых политических игр, которым способствовали юридические лакуны Конституции и неоднозначность используемых ею терминов. В этой связи точность высказываний и определений, задействованных в ходе отрешения американского президента, приобретают особое значение. Так, разбирая провалившийся после гражданской войны импичмент Джонсона, авторы приходят к выводу, что в тогдашних действиях этого президента не было ничего такого, что подпадало бы под понятие «серьезное преступление и правонарушение». В истории с Никсоном они предлагают разграничить личные деяния президента и комплекс событий, позже названных «Уотергейтом», что в итоге приводит их к тому же вердикту: попытка отрешить Никсона от власти была обречена с самого начала.
Продолжая ту же исследовательскую работу в третьей главе («Отрешать или не отрешать?»), авторы между делом замечают, что с учетом новейших событий американской политической жизни стародавние претензии к Джонсону или Никсону вообще предстают в новом свете. «Возможное сотрудничество с иностранной державой», которое сейчас пытаются вменить в вину Трампу, представляется гораздо более тягостным проступком, чем санкционированная Ричардом Никсоном «прослушка» политических противников или личная неприязнь некоторых американских чиновников к Эндрю Джонсону. Как утверждается в книге, весьма невинно на фоне нынешнего хозяина Белого дома выглядит и Билл Клинтон, пытавшийся скрыть от Конгресса всего лишь некоторые обстоятельства своей личной жизни. В свое время его безобидная, прямо скажем, ложь был провозглашена «преступлением против американского народа» — но что же в таком случае делать с бесконечными лживыми заявлениями Трампа в твиттере, где вранье касается уже не личных, а государственных вопросов?
Исключительно интересной представляется четвертая глава («Конгресс и право решать»), где обстоятельно и всесторонне разбирается роль, которую в отрешении президента США играют законодатели. Здесь авторы обращают внимание на некоторые детали, обычно ускользающие от наблюдателей. Например, мало кто помнит, что наряду с двумя классическими опциями — поддержать или не поддерживать выдвижение обвинений против президента — у конгрессменов имеется запасная позиция, воплощением которой выступает так называемая «резолюция порицания». Предназначение такого документа в том, чтобы, не отстраняя президента от должности, публично осудить и унизить его. Техническая привлекательность этого действа очевидна: для него, в отличие от импичмента, не требуется большинство в две трети голосов обеих палат. Интересно, что, несмотря на троекратный запуск процедуры импичмента, на этот шаг Конгресс не пошел ни разу. Почему? Возможно, предполагают авторы, законодатели исходили из того, что такой вариант не особенно эффективен — хотя само его наличие в высшей степени полезно. Ведь импичмент представляет собой самый серьезный акт Конгресса, он фактически перечеркивает волю избирателей, и поэтому, готовясь к нему, всегда нужно иметь в запасе обходной путь. Авторы книги призывают конгрессменов к крайней осторожности даже в тех случаях, когда президент США действительно совершает что-то предосудительное: «Необходимо помнить, что Палата представителей имеет право на запуск импичмента, а не обязанность сделать это». По этой причине прежде, чем «обречь нацию на подобную агонию, члены Палаты представителей должны всесторонне оценить политическую вероятность того, что доказательства, предъявляемые ими в поддержку импичмента, действительно окажутся убедительными для двух третей Сената» (р. 107). Но в нынешней крайне политизированной атмосфере добиться этого невероятно сложно. Вот почему полезно помнить о порицании, заменяющем отстранение.
В пятой главе («Разговоры об импичменте») отмечается, что в наши дни бесконечные обсуждения темы импичмента стали обыденностью американской жизни. При этом авторы обращают внимание на любопытное обстоятельство: начиная с 1992 года слухи и разговоры на этот счет провоцировали в основном не противники президента, а его сторонники, поскольку тема представляется им прекрасным способом политической мобилизации между выборами. Сюжет стал до такой степени банальным, что в XXI столетии и республиканцы при Джордже Буше-младшем, и демократы при Бараке Обаме использовали фактор импичмента, якобы угрожающего президенту, в качестве предлога для пополнения партийной кассы. «Импичмент стал чем-то тривиальным и, как следствие, порочным», — говорится в книге (р. 138). Такое «опрощение» естественным образом обернулось тем, что в 2016 году оба кандидата в президенты угрожали противнику, в случае его избрания, импичментом — за «преступления», совершенные до принятия высокой должности. С самого прихода нынешнего президента к власти недовольные им американцы начали рассуждать о его скором отстранении. Но, иронично замечают авторы, в американской политике действуют иные принципы, нежели в фильме «Человек-паук»: сделать это фантастическим образом не удастся. Импичмент вовсе не похож на волшебную палочку, взмахнув которой, можно выкинуть Трампа из президентского кресла и произвести «откат системы» в начало ноября 2016-го.
«Мы должны отказаться от фантазий о том, что сила “импичмент” спасет нас от уничтожения. Она не поможет. Когда наша демократия находится под угрозой изнутри, нам придется спасать ее самим» (р. 148).
В шестой главе («Импичмент, недееспособность и разрушенная политика») авторы весьма творчески пытаются разобраться, можно ли избавляться от действующего президента, опираясь на 25-ю поправку к Конституции США. Уместно напомнить, что данная поправка, принятая в 1967 году, подтвердила право вице-президента занимать президентский пост в случае досрочного прекращения полномочий первого лица. Однако изначально ее текст был изложен так, что оставлял возможность для самых широких толкований: например, было не понятно, становится ли в указанном случае вице-президент «полноценным» президентом или лишь временно исполняет президентские обязанности до следующих выборов. Авторы разбирают прецеденты, послужившие основанием для принятия поправки. Кстати, наиболее известный из них имел место еще в 1841 году, когда Уильям Генри Гаррисон, избранный девятым президентом США, умер менее чем через месяц после вступления в должность, а вице-президент Джон Тайлер сделался в итоге следующим президентом, отработав потом полный срок. Проницательные юристы, однако, говорят, что изначально держатели вице-президентского кресла были не просто кандидатами в президенты, но побежденными кандидатами в президенты. Приходя на замену ушедшему главе государства, каждый из них не только не был выбором избирателей, но фактически единожды уже отвергался ими — ибо в ходе гонки избиратели предпочитали другого. Тем не менее 25-я поправка продолжала творить чудеса. В 1973 году, после добровольной отставки Спиро Агню, вице-президентом США стал Джеральд Форд, кандидатура которого была внесена в Сенат президентом Ричардом Никсоном. Парадоксом, однако, стало то, что всего через год, после отставки самого Никсона, Форд сделался следующим президентом США. Этот случай шокировал наблюдателей: в силу одной из конституционных поправок страна, всегда гордившаяся своими демократическими выборами, получила президента, которого никто, никогда и никуда не избирал. Вывод же, сделанный авторами, прост: 25-я поправка, позволяя теоретически сменить президента, служит плохой заменой импичменту, поскольку сопряжена с огромными издержками.
На протяжении всего повествования авторы не раз возвращаются к одной и той же мысли, неоднократно прозвучавшей на страницах книги: «Всякий раз отстранение президента от должности неизбежно будет вызывать не только разногласия, но и разочарование» (р. 10). Они предупреждают, что сторонники действующего президента могут прибегнуть к насилию, если будут убеждены, что их кумира отстраняют не по правовым, а по политическим мотивам. Если Конгрессу не удастся убедить избирателей в серьезности правонарушений, то можно будет ожидать катаклизмов, куда более разрушительных, чем уличные беспорядки, сопровождавшие чикагский съезд Демократической партии США в августе 1968 года, или балансирование на грани гражданской войны после проблемных выборов 1876-го. По-видимому, именно поэтому Трамп без устали продуцирует скандалы, пытаясь наперед добиться такого состояния общества, когда сторонники вообще перестанут верить каким-либо обвинениям в его адрес.
Авторы книги между тем предупреждают: в будущем вполне может возникнуть ситуация, при которой действующий президент сделается настолько опасным для нации, что его удаление будет выглядеть единственной эффективной альтернативой. Но при этом, добавляют они, следует иметь в виду, что сама драма разбирательства, сопровождающего импичмент, способна предельно озлобить американцев и довести страсти до кипения. Сегодня предпосылки такого сценария налицо, поскольку многие американцы, проголосовавшие за Трампа, относят себя к пострадавшему и бесправному классу, который наконец-то получил своего героя. Они ждут от лидера ярких заявлений и диковинных выходок. Одновременно для многих других американцев нагловатое поведение нынешнего хозяина Белого дома становится нормой — они начинают привыкать к нему. И что же, интересно, оказывается совокупным итогом подобной динамики? Как ни странно, опуская американские управленческие стандарты, Трамп поднимает барьеры для импичмента. Поэтому даже если бы вашингтонские элиты лишили его должности, отталкиваясь от неоспоримых доказательств злоупотребления властью, некоторые из его сторонников наверняка расценили бы такое решение как «прелюдию к гражданской войне».
Отсюда следует, что действующего президента нельзя будет убрать, если такой меры не поддержит внушительная часть республиканцев. Но сейчас представить подобное невозможно. Более того, то, как с импичментом работают его энтузиасты, свидетельствует, что в нем видят не крайнее средство правового воздействия, а стандартную угрозу для запугивания президента. Но такой подход отнюдь не безопасен, поскольку преждевременные разговоры об импичменте способны повлечь обратный эффект: позиции Трампа, вопреки ожиданиям противников, могут усилиться. Все почему-то забывают о важном обстоятельстве, пишут авторы: если Палата представителей все же проголосует за импичмент президента, а Сенат тем не менее не сумеет довести процедуру до конца, то президент до конца срока станет конституционно неприкасаемым — и вот тогда-то он начнет вести себя как ему заблагорассудится. Ведь повторный запуск импичмента, согласно Конституции, будет невозможен без явного нарушения законодательства.
Важно подчеркнуть, что ни Лоуренс Трайб, ни Джошуа Мац не симпатизируют Дональду Трампу. Более того, в настоящее время они пытаются привлечь президента к суду, обвиняя его в нарушении тех положений Конституции США, которые запрещают главе государства принимать вознаграждения и выплаты от иностранных правительств. Однако — как искушенные знатоки конституционного права — они понимают, что импичмент нынешнего хозяина Овального кабинета, каким бы неприятным тот ни был, остается архисложной затеей. Ведь это самое радикальное средство правовой защиты, которое тяжело применить даже в спокойные времена — не говоря уж о периодах, когда партийная политика оказывается предельно поляризованной, а общество расколотым. Соответствующим этому видится и предлагаемый выход: надо активнее использовать, говорят авторы, менее радикальные альтернативы для выражения общественного недовольства. Среди них — повышение электоральной активности, контроль над соблюдением властями всех уровней своих обязательств, подача гражданских исков, создание политических объединений и ассоциаций. «С большой властью приходит и большая ответственность», — цитируют юристы «Человека-паука» (похоже, любимого их героя). И американский народ должен постоянно напоминать об этом своим президентам — впрочем, как и любой другой народ тоже.
Реза Ангелов
Оптимизм вопреки отчаянию
Ноам Хомский
М.: РИПОЛ классик, 2018. — 288 с.
С некоторых пор издательство «РИПОЛ классик», которое в былые годы специализировалось на литературе для скучающих домохозяек, начало издавать серьезные книги. И, надо сказать, получается у него порой неплохо. Очередным достижением стал выпуск целого сборника интервью, которые выдающийся американский лингвист, философ, гуманист и политический публицист дал в последние годы. Выход каждой книги этого человека, которого «The New York Times» как-то назвала «самым важным из живущих сегодня интеллектуалов», представляет собой настоящее событие. Это небольшое собрание текстов, подготовленных в 2013—2016 годах и впервые выходящих по-русски, не стало исключением. Несомненно, дополнительное внимание к книге привлечет и то обстоятельство, что некоторые статьи, вошедшие в подборку, Хомский написал уже после избрания Дональда Трампа президентом США.
С анализа американским мыслителем этого события, по-видимому, и стоит начать обзор. Как считает Хомский, восхождение Трампа было связано в первую очередь с перманентным упадком американского общества в последние 35 лет, вызванным не столько чисто экономическими причинами, сколько неолиберальной политикой «классовой войны, инициированной богатыми и влиятельными против работающего населения и бедных». Как раз поэтому «Трамп привлекателен для тех, кто видит и переживает упадок» (с. 7). В свое время, опираясь на поддержку президента Рейгана, корпорация «Caterpillar» одной из первых смогла сломить мощный профсоюз, пренебрегая международными конвенциями по труду. Это стало прецедентом, позже многократно воспроизведенным. По словам Хомского, сегодня «США — единственное государство индустриального мира, где, подобно Южной Африке времен апартеида, сосуществуют бок о бок такие нарушения прав трудящихся и демократии» (с. 10). В его логике получается, что американские избиратели действительно хотели перемен, но выбор у них был предельно ограниченным, поскольку в условиях управляемой бизнесом избирательной системы обычно выигрывает тот кандидат, который лучше финансируется. Трамп стал именно таким кандидатом.
Но его победа, как утверждается в книге, самым негативным образом скажется на состоянии общественного неравенства в США. В последние десятилетия экономический неолиберализм и без того заметно углубил разрыв между богатством и бедностью вкупе с запредельной концентрацией накоплений в руках крошечной прослойки элиты. Очень скоро в распоряжении одного процента самых богатых жителей Земли окажется половина мирового богатства, и такая несправедливость чревата большими потрясениями. На повестке дня стоит вопрос о социализме как способе сглаживания общественных противоречий, но проблема, как утверждает Хомский, заключается в том, что в ХХ веке понятие «социализм» было фундаментально опошлено. Советская система и ее многочисленные клоны игнорировали саму суть социалистической доктрины: требование рабочего контроля над производством и народного контроля над остальными сферами социальной, экономической и политической жизни. «Вряд ли было общество в мире, более далекое от социализма, чем [Советская] Россия, — не без огорчения констатирует американский философ. — С того момента, когда фабрично-заводские комитеты были фактически упразднены, а это произошло довольно рано, там вряд ли остался след государства рабочих» (с. 151, 153). Непосредственно для США одним из частных следствий дискредитации социализма стало полное отсутствие социалистических или массовых трудовых партий в качестве организованных конкурентов неолиберальному мейнстриму на электоральном рынке. Массы, экономическое положение которых делается все тяжелее, генерируют спрос на социалистические программы, но он остается неудовлетворенным. Этим фактором Хомский объясняет как «классовый перекос среди воздержавшихся от голосования» на последних президентских выборах, так и нынешний подъем американского популизма.
Хотя американское общество, вне всякого сомнения, остается рыночным, практикуемый им капитализм довольно необычен, о чем свидетельствует в частности постоянная готовность правительства США выводить банки из кризисных ситуаций за счет рядовых граждан.
«Если бы у нас была реальная капиталистическая экономика, этого не происходило бы. Капиталисты, которые делали рискованные инвестиции и просчитались, были бы ликвидированы. Но богатые и сильные не хотят капиталистической системы. Они хотят управлять государством-нянькой, чтобы в случае беды налогоплательщик спас их» (с. 212).
Политика, вытекающая из подобного понимания государственных обязательств перед крупным бизнесом, в одном из интервью описывается емкой формулой «социализм для богатых, капитализм для бедных» (с. 216). Кстати, эту особенность Хомский считает врожденным дефектом американского государства, цель которого еще Джеймс Мэдисон, один из «отцов-основателей», видел в том, чтобы «защитить меньшинство богатых от большинства», ограничивая ради этого демократию (с. 218). Нынешний президент с первых дней своего избрания обнаружил свою приверженность такому же курсу.
Трамп, впрочем, опасен не только внутри страны, которую он мирно завоевал, но и за ее пределами. В частности, Хомский считает скандальным факт демонстративного игнорирования Республиканской партией той реальной угрозы цивилизации, которую несет с собой глобальное потепление. Очередные победы в добыче ископаемого топлива лишь приближают катастрофу, но в Америке «сиюминутная забота о прибыли и доле на рынке заменяет рациональное планирование» (с. 171). Стараясь быть объективным, американский мыслитель обращает внимание и на иные причины безразличия политической элиты США к экологической проблематике — в частности, на хроническое засилье религиозного фундаментализма и на низкий уровень базового образования. Например, можно ли ожидать вменяемой экологической политики от сенатского Комитета по окружающей среде, если его председатель убежден, что на все происходящее на Земле есть воля Божья, а вмешательство человека в проблемы климата в принципе кощунственно? Общество же сносит подобные вещи, потому что в значительной своей части тоже остается малообразованным.
«Принять вопрос, являющийся, вероятно, наиболее важным в истории человечества, а именно: как бороться с изменением климата, — мешает то обстоятельство, что 40% [американского] населения не видит в этом никакой проблемы, потому что Христос явится в течение ближайших десятилетий» (с. 224).
Коммерциализация образования и неуклонное сужение его бесплатных сегментов только закрепляют обскурантизм и невежество. Хомский считает неприемлемым вторжение в образовательную систему рыночных тенденций, ставшее частью «общей атаки неолиберализма на общество».
Такой же неосмотрительностью отличается и подход правящей элиты США к последствиям новой гонки вооружений и угрозе ядерного уничтожения. Неспособность смоделировать отдаленные последствия собственных инициатив заставляет американцев действовать вопиюще близоруко. Например, после завершения «холодной войны» у Вашингтона не было никаких оснований укреплять НАТО, но именно это было сделано, вызвав раздражение России, в результате вновь закрывшейся и ощетинившейся. Хомский высказывается на этот счет с бесцеремонной резкостью:
«Одним из главных преступлений Клинтона было расширение НАТО на восток, нарушающее твердое обещание, данное Горбачеву его [Клинтона] предшественником после того, как Горбачев пошел на удивительную уступку, позволив объединенной Германии присоединиться к враждебному альянсу. Очень серьезные провокации продолжились и при Буше, что вкупе с позицией агрессивного милитаризма, как и ожидалось, вызвало острую реакцию России» (с. 26).
Как полагает американский мыслитель, реальная природа «холодной войны» в значительной мере прояснилась, когда СССР распался и дальше было попросту невозможно пугать публику тем, что «русские наступают». В этом плане интересен предлагаемый им анализ политических мотивов, «скрытых под предлогом “холодной войны” и внезапно исчезнувших» (с. 97). В частности, он упоминает обнаруженные в архивах документы администрации Буша-старшего, из которых следует, что американцам в ту пору необходимо было «сохранять войска нацеленными на Ближний Восток», поскольку главная угроза интересам США исходила вопреки давнему обману вовсе «не из дверей Кремля», а от «радикального национализма». Это, по словам Хомского, означает, что «собственно главная тема “холодной войны” была замаскирована речами о великом враге» (с. 98).
Комментируя появившиеся в президентство того же Клинтона и рассекреченные недавно «Основы доктрины сдерживания после “холодной войны”», Хомский утверждает, что подобные документы свидетельствуют лишь об одном: политическая элита США стремится избавиться от любой демократической подотчетности, а исчезновение советской угрозы не ослабило, но, напротив, усилило тягу американского государства к глобальной гегемонии. В конечном счете, именно таковы цели так называемой «войны с террором», широко развернувшейся в XXI веке. Начатые еще при Рейгане, многочисленные «антитеррористические» вылазки быстро трансформировались в «кровожадные террористические атаки», спровоцировавшие «ужасные последствия» для Центральной Америки, Южной Африки и Ближнего Востока — что позволяет мировому общественному мнению «с большим отрывом рассматривать США как самую большую угрозу для мира» (с. 30). Изучая в подобной перспективе американские войны в Индокитае и Ираке, Хомский называет их самыми худшими преступлениями послевоенной истории XX и начала XXI века: его решительно возмущает цинизм тех, кто продолжает преподносить эти примеры «глобального варварства» в качестве простых политических «промахов» (с. 100). В последние годы, предчувствуя сужение сферы своей глобальной гегемонии, элита США пытается запугать мировое сообщество своей мощью: «Кампания по применению беспилотников, развернутая президентом Обамой, является самой масштабной и разрушительной террористической операцией нашего времени» (с. 125).
Ситуация усугубляется еще и тем, что, постоянно используя ядерное оружие для продвижения своих политических интересов, Америка идет на огромный и неоправданный риск, ибо никто не может дать гарантий, что оружие массового уничтожения не попадет в плохие руки. Высказываясь на этот счет, Хомский не оставляет для своей державы никакой презумпции невиновности: «Ядерное оружие уже в руках террористических групп — государств-террористов, главным из которых являются США», а если же оно вдруг окажется у «частных террористов», то риски многократно умножатся (с. 140). Сегодня даже консервативные аналитики, включая Киссинджера, предлагают вывести ядерное оружие за пределы Земли. Но, несмотря на это, американские власти повсюду продолжают руководствоваться старым афоризмом: «Когда у вас есть только молоток, все похоже на гвоздь» (с. 44).
Впрочем, завершается эта воинственная книга довольно мирным текстом о лингвистике. В одном из последних интервью Хомский рассказывает о своей работе по изучению механизмов речи и функционирования человеческого мозга. Политический радикал предстает здесь вдумчивым и проницательным специалистом, посвятившим себя изучению уникальной биологической способности людей к мышлению и обмену информацией. Рассказ о том, что Ноам Хомский считает главным делом своей жизни, составители вынесли в самый конец. И это правильно — в конце концов, существование, похоже, действительно предшествует сущности.
Александр Клинский
Artodoxia
Глеб Смирнов
М.: РИПОЛ классик, 2019. — 150 с.
Оммаж леди Орландо
Новую книгу экстравагантного искусствоведа Глеба Смирнова можно счесть риторическим упражнением на тему создания нерукотворных памятников. Тем более, что она сама провоцирует читателя на подобный вывод. По всем правилам старорежимной риторики автор вопрошает:
«За что воздвигается “памятник нерукотворный”, по мысли Горация? Кто его удостаивается? Те, кто произносят новое слово в искусстве, “гальванизаторы языка”. Сам Гораций пребывал в трезвом сознании своей заслуги именно перед языком, справедливо рассчитывая приобщиться к бессмертию по той причине, что он первым “переложил эолийскую песнь на наш лад”, princeps Æolium carmen ad Italos deduxisse modos. Его права на жизнь вечную гарантированы, ведь он был первооткрывателем в своем ремесле. Согласно точному слову Блейка, хорошо знавшего, о чем он, в Храм бессмертья приходит лишь тот, кто идет “по неутоптанным стезям”. Уже со времен Орфея, который изобрел прежде неслыханный лад на Аполлоновой лире, введя девять струн, искусство всегда союзно с изобретением нового» (с. 21).
Мы оборвали цитату, но ей свойственна неумолкаемость, поэтому перечисление великих имен продолжается дальше, и дальше, и дальше. Не будем напоминать просвещенному читателю, что новизна сейчас скомпрометирована не меньше, чем вечность. Примем условия игры и представим, что подобный текст мог бы написать английский эрудит XVII века, собеседник Кенельма Дигби и Роберта Бёртона. Соответственно, и говорить о нем легче всего, притворившись барочным автором, овладевшим всеми ухищрениями высокого искусства, содержащимися в прославленной книге Эммануэля Тезауро.
Однако это было бы не слишком интересно. Гораздо увлекательнее развить тему в том самом жанре литературно-культурологической игры, который так увлекает и автора, и, наверное, большинство присутствующих. Так что предупреждаем: все наши слова нужно воспринимать cum grano salis, с должной мерой иронии.
Соединение в одном тексте (хотя и с оговорками) таких разных вещей, как третий завет Иоахима Флорского и религия человечества Огюста Конта, интересно и увлекательно само по себе (и нам даже не хочется проверять, насколько плотно пригнаны друг к другу детали этой странной конструкции). Искусство как новая, высшая, форма религии — о как это льстит нам, пишущим! Чего греха таить — мы все надеемся на то, что память о нас сохранится не в закоулках бездушного Интернета или на полках очередного Мунданеума (где, по определению, должно храниться буквально все наследие человечества; но ведь и Deus conservat omnia, а не только optima). Мы надеемся, что наши труды возвратят нам физическое существование, надеемся, что тленье убежит.
Цитаты и реминисценции из Борхеса напрашиваются здесь сами собой, и мы последуем естественным побуждениям нашего интеллекта.
Однако и Борхеса нужно вспомнить и пересказать в ироническом ключе; а поскольку барокко нас все равно не отпускает, притворимся, что оно снова наступило — то «необарокко», о котором почти сорок лет назад писал Омар Калабрезе, находивший барочные черты в любых сознательных и демонстративных сочетаниях несочетаемого, коими так любят щеголять авторы наших дней.
Следовательно, нам не подходит потерявший память Гомер-Аргус из рассказа «Бессмертный». Возможность такого жалкого бессмертия мы с негодованием отвергнем.
Но и виртуальное существование, дарованное (правда, всего на год) Яромиру Хладику, герою рассказа «Тайное чудо», нас не устроит. Напомним этот сюжет, поскольку он приобрел неожиданную актуальность.
Когда Хладика вели на расстрел, он вымолил себе — нет, не чудесное спасение, но только время, нужное для завершения его стихотворной пьесы. Борхес пишет:
«Хладик просил у Бога год для окончания своей работы: Всемогущий дал ему этот год. Бог совершил ради него тайное чудо: его убьет в назначенный срок немецкая пуля, но в его мозгу от команды до ее выполнения пройдет год»[7].
Однако мы, сторонние наблюдатели, не причастные к этой тайне, ничего не знаем о судьбе пьесы, написанной Хладиком. Даже прочитав рассказ Борхеса, мы способны только гадать, в каком из возможных миров продолжалось существование поэта и где сохраняется его творение (нам, увы, недоступное).
Поэтому мы жаждем другого.
Нам нужно — и Смирнов этого не скрывает — вовсе не виртуальное существование Хладика и не лимб, в котором оказываются языческие мудрецы у Данте или Мастер у Булгакова. Мы хотим бессмертия, и образец этого бессмертия есть у нас перед глазами.
Мы хотим быть, как Орландо из фантастической истории Вирджинии Вулф — поэт(ка), получивший/ая реальное бессмертие в физическом мире то ли из рук самой Глорианы, то ли по милости своей поэмы «Дуб», создававшейся и отделывавшейся на протяжении примерно трех сотен лет.
Написать же апологию искусства словно бы с позиций Орландо, но и несколько о(т)страненно мог бы другой бессмертный персонаж той же книги — елизаветинский вроде бы драматург Ник Грин, впоследствии викторианский критик (то есть трикстер), сэр Николас Грин, разгадавший (кажется) тайну литературного величия и бессмертия.
Заметим, что Орландо — одновременно мужчина и женщина, то есть идеальный человек почти что в алхимическом смысле, да и в ренессансном тоже: он дипломат, меценат, путешественник, но главное — поэт, и, возможно, именно поэма под названием «Дуб» даровала своему автору физическое бессмертие.
Мы помним, что Орландо жаждет приобщиться к миру литературы и приглашает Грина к себе домой. Что же слышит Орландо от своего собеседника?
«Великий век литературы, — как говорит Грин своему пока еще слушателю при первом знакомстве, — был при греках, елизаветинский век во всех отношениях уступает Элладе. В великий век поэты устремлялись к божественной цели, которую он назвал бы La Gloire (он произносил “Глор”, и Орландо не сразу ухватил смысл). Теперь молодые сочинители все на жалованье у книгопродавцев и готовы состряпать любой вздор, лишь бы те могли его сбыть»[8].
Сколько раз мы слышали или читали подобные слова? Особенно часто (и понятно почему) они повторялись в советском контексте: современная-де западная культура вся массовая, вся на потребу сегодняшнего дня.
Однако, как тут же напоминают нам другие авторы, между сегодняшним днем и Вечностью нет противоречия.
«Августу бессмертье даровал Марон, // Век Елизаветы Спенсером продлен…»[9] — писал доктор Сэмюел Джонсон, мельком появляющийся на страницах «Орландо». Смысл эпиграммы в том, что для великих произведений нужно великое время.
Но так ли это? Поскольку время есть текучий образ вечности, то различить в нем искомую и столь желанную вечность можно всегда, были бы способности. Смирнов пишет:
«В феноменах искусства предметно воплощается “дух Времени”. Однако ни в одной из классических философий времени […] не учтено его, времени, слабое место: оно не может быть овеществлено иначе, как языком искусства.
Существует только одна традиция мысли, которая сопрягает момент отсчета времени с языком, — это библейское “в начале было Слово”. Но, к прискорбию, никто не воспринимает этот тезис как ключевой к пониманию искусств и драгоценную наводку, поскольку для искусствоведов, увы, Библия не слишком авторитетный теоретический источник» (с. 23).
Из этого пассажа можно сделать много разных выводов, например, такой: величие — всегда в глазах смотрящего (точнее — пишущего, рисующего и так далее). Публика же постигает его задним числом, поэтому и репутации создаются исключительно ретроактивно, в чем Орландо убеждается, повстречав Грина на лондонских улицах примерно лет через триста.
Теперь он хвалит елизаветинских и георгианских авторов, а викторианцев, напротив, ругает.
«—Ах, — сказал он с легким и довольно, впрочем, уютным вздохом. — Ах, сударыня, минул великий век литературы. Марло, Шекспир, Бен Джонсон — то-то были гиганты. Драйден, Поп, Аддисон — то-то были герои. Все, все перемерли. И на кого же нас оставили? Теннисон, Браунинг, Карлейль! — В тоне его было безмерное презрение. — Что греха таить, — сказал он, наливая себе стакан вина, — наши молодые сочинители все на жалованье у книгопродавцев. Готовы состряпать любой вздор, лишь бы оплатить счета своих портных. Это век, — говорил он, налегая на закуски, — вычурных метафор и диких опытов, ничего такого елизаветинцы бы и секунды не потерпели.
— Нет, сударыня, — продолжал он, одобряя turbot au gratin, предоставленный официантом на его рассмотрение, — великие дни поэзии миновали. Мы живем во времена упадка. Будем же дорожить прошлым и честью воздадим тем авторам — немного их уже осталось, — которые берут античность за образец и пишут не ради презренной пользы, но ради… — Тут Орландо чуть не крикнула “Глор!”».
Впрочем, Грин (несмотря на развившуюся в нем добропорядочность) оказывается довольно симпатичной личностью и помогает Орландо с публикацией ее поэмы, в которой он находит «уважение к истине, к природе, к законам человеческого сердца, столь редкое, увы, в наш век скандальной эксцентричности».
Однако с тех пор мистер Грин изменился и пришел к выводу, что без эксцентричности не обойтись. Любому искусству, как писал Ханс Зедльмайр, отведен свой срок — архитектуре, живописи, музыке, кинематографу. Видимо, они отжили свое. Что же дальше? Куда ж нам плыть? Автору «Артодоксии» ответ представляется очевидным — нас спасут новые медиа:
«Искусство вступает на новый, первозданный материк. Мы говорим о магическом жидком кристалле. Как некогда в XV веке, в наше время мировое искусство стоит на пороге новой революции в изобразительности, перед лицом которой традиционное кино, а тем более любая живопись должны бы почтительно ретироваться с передовой линии. Стоит на пороге революции, по эффекту равной открытию фламандцами технологии масляной краски… Техника компьютерной графики и живописи обладает достаточным потенциалом, чтобы осуществить полное овладение тремя измерениями» (с. 33).
Но речь все же о времени, а не о пространстве. Времени требуется непреложное: то, без чего нельзя обойтись, то, что должно существовать. Не старое и не новое — а нужное, как мог бы сказать Николай Пунин.
Новые материалы и технологии порождают новые формы. Предположим, в силу известного эмпирического правила, что 20% этих высокотехнологичных творений будут иметь определенную эстетическую ценность, а некоторые прямо-таки достигнут совершенства. Совершенная же форма (именно вследствие своего совершенства) неизбежно будет заполнена значительным содержанием. «Красоту и истину, — напоминает нам Смирнов, — полностью отождествит Китс, провозглашая свое знаменитое уравнение: Истина есть прекрасное, Прекрасное есть истина» (с. 65).
Поэтому, например, поэзия есть одновременно и наилучшие слова в наилучшем порядке, и «Бог в святых мечтах земли». Никакого противоречия между этими определениями нет, хотя на первый взгляд кажется, что они говорят о совершенно разных вещах.
Где совершенство — там Бог. А совершенство находится в сфере и компетенции искусства. Доказательства Смирнова приобретают форму классического силлогизма, чтобы привести читателя к парадоксальному, хотя и логичному выводу. Вот он:
«Артокефальная [укажем на очередной пример излюбленной автором языковой игры — замену αὐτός на ars, а также на произошедшее чуть выше снятие противоречия между ars и τέχνη. — В.Д.] религия воплощения Духа, то есть исповедуемое в обличье искусств поклонение чистому Логосу, — на наших глазах из тайного состояния переходит в явное. Кто станет отрицать, что в XX веке художественные практики и философия окончательно завоевывают монополию на духовную деятельность человека? Мы не выдумываем ничего нового, мы просто указываем почтенной публике на давно свершившийся факт. Позволительно ли оставаться и далее в неведении об истинном обстоянии дел? Настал момент отдать себе отчет, что мы живем в эпоху новой мировой религии. Пора возвестить ее. […] Религия артодоксии давно существует де-факто и объемлет всю планету культурного сообщества: в нее обращены во глубине души все гуманистически мыслящие люди» (с. 66).
В том, что артодоксия — истинная религия Духа, нас, кажется, убедили. А вот будет ли она религией истинной любви — большой вопрос.
Гилберт Кит Честертон в «Автобиографии» вспоминал о своем разговоре с Николаем Гумилевым, состоявшемся летом 1917 года в Лондоне:
«[Гумилев] предложил, чтобы миром правили поэты. Как он важно пояснил нам, он и сам был поэт. А кроме того, он был так учтив и великодушен, что предложил мне, тоже поэту, стать полноправным правителем Англии. Италию он отвел д’Аннунцио, Францию — Анатолю Франсу. Я заметил… что правителю нужна какая-то общая идея, идеи же Франса и д’Аннунцио скорее — к несчастью патриотов — прямо противоположны. Русский гость отмел такие доводы, поскольку твердо верил, что, если политики — поэты или хотя бы писатели, они не ошибутся и всегда поймут друг друга. Короли, дельцы, плебеи могут вступить в слепой конфликт, но литераторы не ссорятся»[10].
Реальность тем не менее не склонна соглашаться с Гумилевым. Литераторы (да и люди искусства вообще) ссорятся между собой едва ли не чаще прочих представителей человечества. Тем более, если они претендуют на роль духовных учителей и создателей новых религий. И все же Гумилев прекрасно осознавал опасность сделаться «больше, чем поэтом». Недаром он говорил Анне Ахматовой: «Если я начну пасти народы, придуши меня».
Владислав Дегтярев
Судьба броненосца. Биография Сергея Эйзенштейна
Оксана Булгакова
СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2017. — 392 с. — 1000 экз.
Еще задолго до появления этой книги, в 1998 году, Оксана Булгакова выпустила кинобиографию Сергея Эйзенштейна, фильм под названием «Die verschiedenen Gesichter des Sergej Eisenstein». Маститые киноведы его не приняли: Ростислав Юренев назвал работу непозволительной и клеветнической (а Эйзенштейна — «святыней советского кино»), Нея Зоркая нашла в каждом пассаже фильма «подлянку», Станислав Ростоцкий ограничился характеристикой «это ужасно»[11]. Реакция профессионального сообщества говорит о том, что немецкая исследовательница не боится критически воспринимать одного из главных героев советского авангарда. Отношение к нему как к «святыне» кастрирует творчество режиссера, его невозможно анализировать, игнорируя комплекс проблем, связанных с идеологией и сексом, — а раскрытие этих тем крайне болезненно.
О том, что и новая — уже печатная — биография Эйзенштейна сохранила полемический тон, свидетельствует предисловие Яна Левченко:
«Книгу Булгаковой, напротив, легко обвинить в предвзятости, холодной придирчивости, интересе к скандалам, которыми была полна жизнь ее главного героя. Но это лишь индикатор способности говорить о великом человеке без трепета, но с сочувственным пристрастием» (с. 11).
При этом важно подчеркнуть, что отслаивание одного — хрестоматийного — глянца не уводит автора в трясины другого, — «желтого». Комплексы Эйзенштейна выводятся Булгаковой на обозрение не ради любования, а для того, чтобы проникнуть в суть его творческого метода, усложнить облик режиссера. Книга представляет собой настоящий образец академического нон-фикшн, учитывающего сотни источников; академического, но вполне доступного любому читателю. Приведенные отзывы о фильме и нынешнее опасливое отношение к книге говорят не столько о Булгаковой или Эйзенштейне, сколько о существующем до сих пор табу.
Особенно проблемным полем является политическое: режиссер успел за свою жизнь побывать, кажется, во всех мыслимых ролях советского деятеля культуры — амбициозного революционного художника, молодого гения молодого государства, символа большевистского искусства, мастера тоталитарной эстетики. Но одновременно с тем Эйзенштейн был гоним как формалист, подозревался в желании эмигрировать, общался с западными художниками, снимал фильм для профашистского мексиканского правительства. В начале 1930-х он был и вовсе забыт властью и в это же самое время распространял гомосексуальные порнографические рисунки. Наконец, его последний фильм был запрещен Сталиным.
Попытка распутать клубок политических воззрений режиссера стала одним из любимых занятий интерпретаторов. Последовательные советские диссиденты разбирались очень грубо: Александр Солженицын посылал искусство Эйзенштейна устами заключенного Х-123 к чертовой матери, Валерия Новодворская назвала «Ивана Грозного» «нашим цветком зла». Такой подход далек от адекватного: невозможно отрицать амбивалентное отношение к советской власти, так и сквозящее в «Октябре», «Стачке» или том же «Иване Грозном», — отношение к Сталину. Булгакова максимально близко подходит к решению этой проблемы, если решить ее вообще возможно, и делает она это лучшим приемом из тех, что есть у гуманитария, — с помощью парадокса.
«Известный всему миру как революционный художник, Эйзенштейн всегда оставался аполитичным. Это самый поразительный вывод, которым увенчалась моя попытка заново проследить его жизненный путь» (с. 20).
Такой подход действительно оказывается самым логичным для разговора об авангардисте — режиссера одинаково невозможно назвать беспринципным конъюнктурщиком и пламенным марксистом, политика является лишь одним из аспектов его творчества, причем весьма малозначимым. Булгакова показывает, как Эйзенштейн последовательно отдает на откуп партийному руководству большевистский пафос своих картин, получая взамен огромные ресурсы. Хороший пример — удаление из «Октября» всех эпизодов с Троцким: такова цена за безграничную власть в Зимнем дворце, ставшем съемочной площадкой. Когда Солженицын, критикуя режиссера, пишет, что «гении не подгоняют трактовку под вкус тиранов», он будто нарочно забывает о главной трагедии кинематографа — чудовищной дороговизне этого искусства.
Абсурдная на первый взгляд идея, что полубог революционного искусства стремился быть «чистым» художником, раскрывается Булгаковой логично и всесторонне:
«Эйзенштейн никогда не рассматривал свою миссию как политическую. Он подпал под влияние образов своего будущего фильма как художник и визионер. Он хотел найти в высшей степени необычное визуальное, цветовое и звуковое решение. Начиная с этого момента он чувствовал себя обязанным только своему художественному видению, и это видение было мощнее, нежели утвержденный и одобренный сценарий. Образ (еще невидимый) одержал победу над словом» (с. 329).
Кинематограф Эйзенштейна крайне рефлексивен. Режиссер оставил несколько томов трудов по кинотеории, придавая своим штудиям значение даже большее, чем фильмам. Это тот счастливый для исследователя случай, когда даже самая сложная интерпретация оказывается верной, продуманной самим автором. Исследования монтажа, звука, цвета в кино — необходимая база для проникновения в суть сложноустроенных картин.
Центральное место в раздумьях Эйзенштейна занимают размышления психоаналитические. Интерес к фрейдизму проходит через всю его творческую жизнь, и Булгакова делает этот интерес нитью, на которую нанизывается повествование. Детство режиссера просто не могло не обострить Эдипова комплекса: папенька-тиран, oversexed маменька (как писал о ней сам художник), развод родителей, культ отцовского творчества, постепенное разочарование в его буржуазности. Попавшаяся ему во время гражданской войны брошюра венского профессора стала для Эйзенштейна ключом к постижению природы собственного творчества: «Без Фрейда нет сублимации, без сублимации я простой эстет à la Оскар Уайльд» (с. 136). Он так крепко уверовал в механизм вытеснения, что даже боялся лечиться у психоаналитиков. «Буду ли я творчески бессилен, если эротически здоров? Здоров и спокоен?» (с. 129) — пишет он в дневнике.
Каждый фильм Эйзенштейна имеет мощный психоаналитический подтекст — от самых очевидных элементов (орудия «Потемкина», переодевания в «Иване Грозном») до весьма сложноустроенных — так Булгакова пишет о несохранившейся версии фильма «Генеральная линия»:
«Эйзенштейн соединил Фрейда с конструктивизмом: машины должны были испытывать оргазм, а животные спариваться на манер мифических зверей. Он взял мотивы из классической живописи: похищение Европы (его выбор для афиши), состязание Давида и Голиафа, фаллические культы плодородия и пейзажи, любимые русскими художниками-натуралистами. Его кинокамера разрезала их на самые необычные эксцентричные ракурсы, буквально распиливая кадры и крестьянские избы на части. Он хотел, чтобы монтаж следовал синкопированным ритмам американского джаза. Марсианин и тот не снял бы более остраненную ленту о русской деревне» (с. 117).
Примечательна в приведенной цитате страсть художника к расчленению — шокирующая жестокость его картин была подмечена многими критиками. Наверное, точнее всего выразился Александр Сокуров:
«Когда я первый раз смотрел фильм “Стачка”, я был совершенно сражен мощью деструктивной энергии, идущей с экрана. “Стачка” — киношедевр этого стиля. Это действие, замешенное на эротической агрессии, распространившейся на все сферы жизни: социальную, религиозную, интимно-семейную, государственную. […] Эйзенштейн очарован этими видениями, он отчасти их провоцирует и наслаждается остротой их жесткой внятности»[12].
Булгакова подчеркивает, что любование физической болью, присущее ему с самого детства, носило у будущего режиссера характер сугубо умозрительный, он постигал искусство истязаний через де Сада и Захер-Мазоха. Жестокость революций была для него такой же абстракцией — в 1917-м театр его интересовал больше политики, а во время гражданской войны — как техник инженерного батальона — он умудрился ни разу не попасть на фронт. Расчленение человеческих особей — для Эйзенштейна процесс интеллектуальный, он имеет самое непосредственное отношение к монтажу как основе кинотворчества, является самым предметным выражением монтажа.
Это не приуменьшает патологической кровожадности картин режиссера, но наделяет бурный поток насилия вполне рациональным смыслом. Новаторство Эйзенштейна нередко было рождено желанием визуально выразить языковую аномалию — метафору, фразеологизм, абстрактную категорию. Булгакова подробно описывает нереализованные замыслы художника, и среди них особенно интригуют те, в которых повествовательность размывалась, уступая место явлениям, лежащим вне кинематографической реальности: процесс наблюдения как герой «Стеклянного дома», чувство истории как стержень «Москвы», движение мысли (с ориентацией на Джойса) в амбициозном плане экранизации «Капитала».
Но и в сохранившихся картинах важнее всего не сюжет и не герои, не идеология и не мнимая историчность, а внеположная любому содержанию идеальная композиция, стихийно достигнутая гармония золотого сечения. Пожалуй, это и есть единственная абстрактная категория, успешно воплощенная Эйзенштейном. О ней сказал Шкловский: «Чем дольше живет кинематография, тем ближе в своих удачах она подплывает к “Броненосцу «Потемкину»”». Эту выстроенность легко увидеть и в жизни художника, как она описана Оксаной Булгаковой:
«В пятницу, 13 февраля гроб с телом Эйзенштейна до 13.00 был выставлен в Доме кино для прощания. Похороны состоялись на Новодевичьем кладбище в Москве. Эйзенштейн был очень суеверен. Цифры подошли идеально» (с. 349).
Валерий Отяковский
Ситуационисты и новые формы действия в политике и искусстве. Статьи и декларации 1952—1985
Ги Дебор
Составление, комментарии и примечания С. Михайленко; перев. с фр. С. Михайленко и Т. Петухова
М.: Гилея, 2018 — 388 с. — 1500 экз.
Общий интерес российских интеллектуалов к Ги Дебору очевиден: только за последние годы в «Ad Marginem» вышла книга с текстами о психогеографии и биография этого революционера, в «Гилее» — собрание его киносценариев, а теперь — и большой сборник статей. Несмотря на такое разнообразие, строго говоря, Ги Дебор — автор одной книги. Вся его кипучая деятельность, множество заявлений, прокламаций, листовок и фильмов интересны для искусства и философии в первую очередь как приложение к «Обществу спектакля». Даже Ситуационистский Интернационал — витальный, энергичный, революционный — был бы явлением куда менее заметным, если бы не его запоздало возведенный теоретический фундамент. Думаю, это касается и психогеографии — пусть она и породила множество откликов в среде интеллектуалов, но массовую популярность «Спектакля» ей не переплюнуть.
Вышедший сборник должен показать Дебора именно как политического деятеля: не столько теоретика, сколько аналитика окружающих ситуаций, создателя конкретных практик. Стоит оговориться: в его творчестве практически невозможно отделить философа от политика, политика от художника, художника от алкоголика, а алкоголика от философа. Джорджо Агамбен вспоминает: «Когда-то я пытался (и пытаюсь до сих пор) воспринимать его как философа, на что он мне однажды ответил: “Я не философ, я стратег”»[13].
Тем не менее есть определенный признак, который если не отделяет манифестацию от рефлексии, то хотя бы акцентирует политические приоритеты, и этот признак — коллективность. Истый революционер, Дебор регулярно выступал не только от своего лица, но и от лица группировки. Под большинством опубликованных текстов стоит коллективная подпись, да и в «сольных» статьях автор представляет мнимое множество, пишет о принципиальности понятия «коллективного авангарда» (с. 83). Набор статей вкупе с названием сборника говорят о том, что издателям интересен именно Ситуационистский Интернационал (Situationist International, SI), поэтому концентрация внимания лишь на его создателе обедняет рисуемую панораму. И это еще не говоря о том, что сама идея объединения текстов по принципу написания их одним человеком тоже попахивает спектаклем, конструктом авторства. Можно, конечно, возразить, что единственной константой SI является фигура его создателя. Это так, но верно лишь для вычленяемых по отдельности моментов существования Интернационала, а не для его целостного восприятия в исторической перспективе. Условный сборник материалов об истории этой группировки куда ярче показал бы, что мыслить о Деборе возможно и за рамками его opus magnum.
Впрочем, некоторый недостаток концептуальности сборника никак не перевешивает всех его достоинств. Объемный том текстов яркого интеллектуала послевоенной Франции не может не привлекать внимания. Рецензировать книгу очень непросто: попытка суммировать взгляды Дебора приводит к банальному переписыванию тезисов «Общества спектакля», а рассказ о контексте рассыпается, так как книга выстроена не вокруг исторических свидетельств, а именно вокруг аналитики. Эти статьи намечают генезис идей, вошедших в итоговый трактат, объясняют, что революционер действительно «не проспал и не промотал зря те 15 лет, которые… провел в медитации и размышлениях о том, как уничтожить государство»[14]. Тексты дают множество примеров переплавки теории в практику и даже намечают некоторое постситуационистское (или постинтернациональное) развитие — впрочем, так же исчерпанное большим концептуальным текстом «Комментарии к Обществу спектакля».
Одна из сильных сторон статей — их некомфортность, желание спорить и ссориться. Как пишет Дебор в автобиографии, «я находил язык со всеми, за исключением нынешних интеллектуалов»[15]. Книга даже открывается конфликтным текстом, провозглашающим независимость группы Дебора в движении леттристов. Исидор Изу — Алексей Крученых французской поэзии, основавший постдадаистский леттризм в 1940-х, — принял Дебора в свое движение в 1951-м, но через год будущий ситуационист отпочковался от авангардиста, собрав своих сторонников под знамена первого в своей биографии интернационала.
Уже в первой половине 1950-х он находит болевые точки идеологий, по которым будет бить в ближайшие десятилетия. В «Манифесте» он аргументирует свой разрыв с Изу тем, что тот «верил в необходимость оставлять следы» (с. 14), а «все, что служит консервации, помогает работать полиции» (с. 14). Называя оппонентов «импотентами», а лично «Андре Бретона» стукачом, Дебор оттачивает стиль: спустя несколько лет он будет крыть Габриэля д’Аннунцио «фашистским чмошником» (с. 62), а аргументацию сталинистов — «ханжеской галиматьей» (с. 156). Основное утверждение «Манифеста» заключается в том, что высоким статусом революционной мысли Дебор наделяет только провокацию, причем провокацию, воспринимаемую ее создателями как «способ времяпрепровождения» (с. 14). В этом он пролагает пути к будущей психогеографии: уже в леттристский период бунтарь понимает, что труд и производство ведут к спектаклю, поэтому революционизировать нужно повседневную жизнь, само «времяпрепровождение».
Как отмечалось многими, марксизм Дебора носит характер весьма поверхностный. Действительно, его мало занимают особенности роста производительных сил — куда важнее последствия этого роста: механизация производства должна дарить рабочим больше свободного времени, правильное проживание этого времени должно изничтожить всю мерзость капитализма, постепенно стирая грань между трудом и творчеством. Идея спектакля растет отсюда: сложившаяся система опасается сознательности низших классов, поэтому она поглощает их досуг своими убогими развлечениями, которые не дают доступа к реальности (святая вера в которую — один из самых наивных элементов ситуационистской философии). Контроль капитала над частной жизнью политизирует каждую ее область: барон Осман расчищает Париж исходя из того, что по широким улицам удобнее перебрасывать кавалерию и простреливать их из пушек, а американское правительство настойчиво продает по два автомобиля на семью, чтобы рабочие тратили свое свободное время в пробках.
Удивительно, каким ядом Дебор брызжет на процесс производства, — это выдает в нем богемного гуляку, живущего на чужие деньги:
«Потратив несколько лет на ничегонеделание, в общепринятом смысле этого слова, мы можем с полным правом назвать себя авангардом общества, поскольку в обществе, все еще временно базирующемся на производстве, мы стремились посвятить себя исключительно праздности» (с. 29).
Даже странно, что ни разу в этих статьях не встречается имя Поля Лафарга — певца великой пролетарской лени. Вполне представим у революционера XX века, например, такой пассаж из сочинений предшественника:
«Капиталистическая мораль, жалкая копия христианской морали, поражает проклятием плоть рабочего; она ставит себе идеалом свести потребности производителя до последнего минимума, задушить в нем все чувства и все страсти и обречь его на роль машины, которая работала бы без отдыха и срока»[16].
Правда, труду Дебор противопоставляет не отдых, а творчество. Вплоть до последних статей мыслителя видно, что он был близок к арт-кругам, его политическая мысль движима эстетикой. Глубоко эстетична идея détournement — сложной практики, которую переводчик аккуратно предлагает передавать словом «реверсирование» (в биографии мыслителя дан термин «высвобождение»[17], в предыдущем гилеевском сборнике можно выбрать устраивающий вариант из целого ряда понятий: «отклонение, изменение направления, незаконное присвоение, злоупотребление, искажение»[18]). Этот прием можно прочитать как футуристский сдвиг или формалистское остранение, но на уже готовом культурном материале, то есть как монтажный сдвиг, редимейд-остранение. Также détournement есть остранение второй степени: культура поглощена спектаклем, уже им автоматизирована, только остранение остраненного может вернуть жизненность восприятия: «Мы не должны отвергать современную культуру, мы должны овладеть ею, чтобы ее опровергнуть» (с. 97). Détournement всегда политичен — и именно в этом сила его воздействия. Недаром Дебор критикует «формалистский псевдоавангард, эксплуатирующий давно ставшие всеобщим достоянием формы» (с. 37).
Самое последовательное воплощение этого приема ситуационисты предлагают в области урбанистики, демонстрируя разнообразные и остроумные практики взаимодействия с городским пространством, — все, что объединяется понятием психогеографии. Хотя в сборнике достаточно много внимания уделено именно ей, я воздержусь от повторения описанного и отрефлексированного во многих источниках — заинтересованных отсылаю к психогеографическому номеру «НЗ»[19]. Отмечу лишь, что Дебор — плоть от плоти Парижа, его переживания по поводу уничтожения города глубоко романтичны и даже консервативны. Он воспринимает столицу как данное, и разнообразные виды détournement (например дрейф по улицам с картой другого города) совершенно не аналитичны, не дают конструктивного представления об исследуемом феномене, хотя и могут сформировать некоторое представление об идее большого города в целом. Урбанистическая революция Дебора в корне отличается от революции Ле Корбюзье, недаром первый ненавидел второго: ситуационист предлагает изменить себя и свое восприятие, а не подчинить город производственной функциональности. Язык парижской архитектуры воспринимается Дебором как истинная реальность, которую можно переоткрыть только психогеографически[20]. Такой внеисторический взгляд в очередной раз утверждает правоту сетований Гюго на то, что книга убила язык архитектуры. Пусть революционер и критикует литературу, восславляя зодчество, но свое миропонимание он формулирует именно через словесность, и попытки уйти от этого — в живопись ли, в кинематограф ли — глубоко литературны. Утопическое стремление к реальности должно достигаться внерассудочно, но этот путь Дебор чертит словами — недаром в «Обществе спектакля» он хочет дать «проект сознательного управления историей»[21].
Более того, Ги Дебор во многом прославился тем, что создавал новые слова. «Спектакль», «дрейф», «психогеография», détournement, «ситуация» — эти термины не были им случайно обронены в процессе рефлексии, но были ее самоцелью. В стремлении к максимальной прагматике высказывания Дебор дает четкие дефиниции и примеры пользования этим новоязом, объясняет, как их преобразовать в действие.
Терминологии посвящен небольшой текст «Определения», в котором нет заигрывания с читателем, а действительно дается прямая наводка, как это все переводить. «Ситуационизм» определяется Дебором так:
«Бессмысленное слово, искусственно выдуманное и производное от предыдущего термина [ситуационист]. Не существует ситуационизма как доктрины, интерпретирующей существующие факты. Понятие ситуационизма, несомненно, придумано антиситуационистами» (с. 119)[22].
Попытка словообразования со стороны воспринимается революционером резко критически, как нападение на его территорию. Объяснение такому логоцентризму можно найти в 204 тезисе «Общества спектакля»:
«Критическая теория должна сообщаться на собственном языке. Таким языком является язык противоречия, и он должен быть диалектическим как по форме, так и по содержанию. Он является и критикой окружающего мира, и исторической критикой. Это не “низшая степень письма”, но его отрицание. Это не отрицание стиля, а стиль отрицания»[23].
Недаром мыслитель дразнит Витгенштейна: «Что бы там ни думали разные остряки, слова не играют в игры» (с. 157). Язык для него становится настоящим полигоном борьбы за реальность. Тем очевиднее коренное отличие революционера от современной ему французской теории — «Грамматология» Деррида вышла в том же году, что и «Общество спектакля». Наблюдая повсеместную девальвацию языка практически во всех сферах его применения (то, что принято называть постмодерном), Дебор бунтует против этого, пытаясь дать внятные и строго очерченные дефиниции.
Думаю, что обвинить его в реакционности и неготовности к новой философии, было бы в корне неверно. Ведь язык — самое демократичное, самое оперативное и дешевое средство пропаганды и агитации. Метафизика не волнует мыслителя, его критика очень прагматична. Слова «Эту книгу писали, чтобы намеренно причинить вред обществу спектакля»[24], можно поставить эпиграфом к каждой статье Дебора, каждой его прокламации. Революционер ценит язык не из-за его внутренней ценности, а из удобства, прямоты коммуникации. Пока современники Дебора углублялись в лингвистические штудии, он ни на секунду не забывал о подрывном характере своего высказывания. Казалось бы, это должно приковать его тексты к своему времени, но почему-то именно постструктуралистские штудии с каждым годом становятся все более и более «историей», а эти прокламации не теряют своей вдохновляющей силы.
Валерий Отяковский
Почему мы ошибаемся? Ловушки мышления в действии
Джозеф Халлинан
М.: Манн, Иванов и Фербер, 2017. — 304 с. — 3000 экз.
Перед нами еще одна научно-популярная книга о когнитивных ошибках, влияющих на принятие решений. В последнее время такой литературы издают довольно много, недаром в рецензируемом издании на авантитуле размещена информация о книгах, которые хорошо его дополняют, — издатель приводит четыре других наименования.
Интерес издателей и читателей нон-фикшн к ошибкам мышления закономерен. Во-первых, нейробиология и психология накопили много данных, объясняющих, как человек принимает решения — в обычном состоянии, в условиях стресса или неопределенности. Во-вторых, растущая технологическая насыщенность повседневной жизни повышает как вероятность техногенных катастроф, так и роль человеческого фактора в них (или в их предотвращении). В этих условиях поведенческие исследования в психологии и нейробиологии с очевидностью становятся прикладными: их результаты позволяют выработать конкретные рекомендации и инструкции, способные, например, значительно снизить вероятность авиакатастроф. Как следствие, усилия по популяризации этих исследований, чем, в частности, занимается американский журналист и лауреат Пулитцеровской премии Джозеф Халлинан, трудно переоценить. В-третьих, имеющиеся знания об общих закономерностях в поведении масс — обоюдоострый меч: его можно вложить как в руки политтехнологов, «черных» пиарщиков, маркетологов и прочих манипуляторов, так и в руки людей, которые хотят принимать осознанные решения и не поддаваться манипулированию и массовому психозу. При включенных «башнях-излучателях» (то есть электронных и прочих СМИ, контролируемых авторитарными режимами) здоровый скептицизм, основанный на позитивном знании, чрезвычайно важен. Наконец, по словам научных журналистов, с которыми мне удалось в разное время беседовать, интерес к когнитивной тематике устойчиво растет и потому, что популяризаторы этих исследований противопоставляют их псевдонаучным или откровенно мракобесным публикациям, коих в смутные времена появляется особенно много. Интерес к популярной науке и публичным лекциям растет.
Лучше всего дополнял бы книгу Халлинана труд лауреата Нобелевской премии Даниэля Канемана «Думай медленно, решай быстро»[25]. Как представляется, между ними такое же соотношение, как между лекцией и семинарским занятием (или лабораторной работой), где лектором выступает Канеман. Практически любой класс ошибок, описываемый Халлинаном, находит соответствие в теории Канемана о двух режимах функционирования мышления (интуитивная Система 1 и рациональная Система 2) или в разработанной им поведенческой экономике. По сути дела «Почему мы ошибаемся?» — это популярная иллюстрация разных типов когнитивных искажений и шаблонов мышления, описанных Канеманом. Ее вполне можно использовать как задачник на тему «найди и определи эффект по Канеману».
Халлинан — журналист, и его книга читается легко, он умеет привлечь внимание аудитории интригующим рассказом. Во введении автор рассказывает, что более двадцати лет проработал репортером и выработал хобби — коллекционировать истории человеческих ошибок. На первой же странице он делится своим любимым случаем: в одной деревне в Южном Уэльсе толпа разгромила офис детского врача только потому, что местечковые блюстители морали перепутали значение слов «педиатр» и «педофил». Человеку действительно свойственно ошибаться: 70% авиакатастроф, 90% автомобильных аварий и 90% несчастных случаев объясняются человеческим фактором. Поэтому ошибки изучают и классифицируют. В тринадцати главах книги Халлинана описаны разные категории ошибок в зависимости от эффекта, который бессознательно демонстрирует «ленивая» психика, или иных причин когнитивного искажения. Все это щедро проиллюстрировано примерами, взятыми из жизни.
Люди искажают действительность в силу физиологических особенностей организма, шаблонов восприятия, банальной усталости, скуки, лени, самонадеянности и многого другого. «Наши ожидания нередко формируют видение мира, а зачастую и определяют наши действия и поступки» (с. 13). В большинстве случаев это эволюционное приспособление, позволяющее психике экономить время и усилия: «То, что люди привыкли видеть, они обычно замечают, и наоборот» (с. 32). Но в определенной ситуации эта эвристика становится губительной. Важную роль играют и культурные особенности: в частности известно, что катастрофы на авиалиниях стран Юго-Восточной Азии нередко случались из-за того, что второй пилот, обнаружив проблему, мямлил, намекая командиру на важную информацию, но из-за воспитанного культурой почтения к начальнику не указывал четко и прямо на проблему, что приводило к фатальной потере времени, остающегося для принятия решения. После внедрения соответствующих инструкций и тренингов количество происшествий в воздухе резко снизилось. Иногда предвзятость суждений определяется совсем уж странными вещами, объяснить которые можно разве что их архетипической природой. Автор приводит такие примеры: в ходе одного медицинского эксперимента его участники посчитали таблетки красного и черного цвета более эффективными, чем белые; в ходе другого исследования выяснилось, что спортивные судьи воспринимают игру команд, одетых в черную форму, как более грубую и чаще назначают им штрафы и пенальти.
Халлинан не только классифицирует ошибки, но и рассказывает, какие усилия предпринимает человечество, чтобы их минимизировать. «Упростите все, что можно упростить, и внедрите сдерживающие факторы и ограничения для предупреждения и блокирования ошибок» (с. 208), — казалось бы, простая рекомендация, но сколько жизней она спасает или может спасти! Мне вспоминается трагический случай в одной из ульяновских больниц, когда молодой женщине после успешно проведенной операции вместо физраствора внутривенно ввели формалин, что привело к смерти пациентки. Ошибка стала результатом целого ряда системных сбоев организационного характера, включая отсутствие легкоразличимой маркировки на упаковке препарата. Большинство названий лекарств, как правило, лишены смысла и не ассоциируются с заболеванием. Предполагается, что врачи должны знать о препаратах все. «Но стоит ли вообще рисковать — вдруг усталая медсестра, отработавшая две смены, перепутает названия препаратов?» (с. 208). Автор описывает случай, когда новорожденным близнецам в дорогой клинике в Лос-Анджелесе дважды вводили дозу препарата, критически превышавшую назначенную. Причина была в том, что ампулы с разной дозировкой внешне не отличались друг от друга. Компания-производитель в итоге сменила цвет маркировки ампул. Это и есть тот самый метод ограничения и блокировки ошибок.
Медицина и транспорт — сферы, где ошибки обходятся наиболее дорого. Американские авиалинии уже несколько десятилетий пользуются научно разработанной системой под названием «Управление ресурсами экипажа», которая требует от экипажей самолетов работать сообща. В гражданской авиации США за десять лет число катастроф со смертельными исходами сократилось на 65%. А вот в медицине улучшений не произошло: врачи ошибаются при диагностике смертельных заболеваний в каждом пятом случае. «В ходе одного исследования 20% хирургов признались, что хоть раз в своей карьере оперировали не те участки тела, где действительно требовалось оперативное вмешательство» (с. 216).
Халлинан указывает на одну несомненную причину ошибок врачей — на их настрой.
«В операционной, как правило, существует жесткая иерархия; там безраздельно царит хирург. В кабине летчика такого своевластия нет. Членам летных экипажей […] настоятельно рекомендуется сразу сообщать о любых замеченных ими просчетах и ошибках независимо от того, кто их совершил; а если речь идет об указании на потенциальные ошибки, тут вообще все равны» (с. 214).
Отсюда и вывод: авторитарный настрой, проистекающий от самоуверенности и самонадеянности, подрывает безопасность. «Нас ослепляют влияние собственных привычек и высокомерие; нам мешает недостаточное понимание своей ограниченности» (с. 231). Особенно дорого людям обходится самонадеянность политиков, их эгоцентризм и предвзятость, чему в истории немало примеров, в том числе в современной истории России.
Халлинан пишет также о гендерно обусловленных ошибках; об ошибках, порождаемых заботой человека о благоприятном впечатлении, которое он хочет произвести на окружающих; об ошибках, которые пропустит профессионал и легко распознает «чайник». Автор напоминает, что в США ежегодно около 7000 человек умирают из-за неразборчивого почерка врача, выписавшего рецепт, и советует читателю «думать о мелочах». Желание хорошо выглядеть в глазах других, изменившиеся обстоятельства, запас времени и удовлетворенность жизнью, текущее эмоциональное состояние — эти и множество других факторов влияют на то, как человек принимает решения, насколько адекватно оценивает реальность и себя в этой реальности, примешивает ли сиюминутные чувства в свои прогнозы. Книгу Халлинана стоит прочитать для того, чтобы лучше осознавать собственные объективные и субъективные ограничения и благодаря этому избежать ловушек мышления.
Сергей Гогин
[1] Токвиль А. де. Демократия в Америке. М.: Прогресс, 1992. С. 161.
[2] См.: Hofstadter R. The Paranoid Style in American Politics and Other Essays. Cambridge: Harvard University Press, 1996. P. 3—40.
[3] Токвиль А. де. Указ. соч. С. 185.
[4] См., например: Sunstein C.R. (Ed.). Can It Happen Here? Authoritarianism in America. New York: Harper Collins, 2018; Meacham J., Naftali T., Baker P., Engel J. Impeachment: An American History. New York: Modern Library, 2018. См. также мои рецензии на эти работы, публиковавшиеся в «НЗ»: 2018. № 4. С. 253—257; 2019. № 1. С. 273—278.
[5] См.: Tribe L., Matz J. Uncertain Justice: The Roberts Court and the Constitution. New York: Henry Holt and Company, 2014.
[7] Перев. В.С. Кулагиной-Ярцевой.
[8] Перев. Е.А. Суриц.
[9] Перев. В.Е. Васильева.
[10] Перев. Н.Л. Трауберг.
[11] Кинофестиваль «Белые столбы — 1998»: Материалы круглого стола, посвященного 100-летию со дня рождения Сергея Эйзенштейна и 40-летию Брюссельского голосования, признавшего фильм «Броненосец “Потемкин”» «лучшим фильмом всех времен и народов» [Фрагменты] // С.М. Эйзенштейн: pro et contra, антология / Сост., комм. Н.С. Скороход, О.А. Ковалова. СПб.: Издательство РХГА, 2015. С. 278—280.
[12] Сокуров А. Руки. Размышления о профессиональном развитии [Фрагмент] // С.М. Эйзенштейн: pro et contra, антология. С. 99.
[14] Дебор Г. Общество спектакля / Перев. с фр. А. Уриновского. М.: Опустошитель, 2018. С. 13.
[15] Цит. по: Мерифилд Э. Ги Дебор. М.: Ад Маргинем Пресс, 2015. С. 21.
[16] Лафарг П. Право на лень (Опровержение «Права на труд». 1848). М.: Либиркомб, 2012. С. 1.
[17] Мерифилд Э. Указ. соч. С. 22.
[18] Дебор Г. За и против кинематографа: теория, критика, сценарии / Сост., примеч. и комм. С. Михайленко. М.: Гилея, 2015. С. 271.
[19] Неприкосновенный запас. 2012. № 2(82).
[20] Практически невозможно читать тексты о политической ситуации в тех местах, где Дебор никогда не был. Насколько тонки и остроумны его суждения о Париже, настолько же скучны отчеты о протестном движении в Алжире или Китае.
[21] Дебор Г. Общество спектакля. С. 64.
[22] Ср.: «О ситуационистах начинают говорить тогда, когда они ими перестают быть» (с. 184).
[23] Дебор Г. Общество спектакля. С. 139—140.
[25] См. рецензию на эту книгу в: Неприкосновенный запас. 2018. № 6(122). С. 333—337.
Основные идеи и взгляды Алексиса де Токвиля Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»
ИСТОРИЧЕСКИЕ НАУКИ
The main ideas and views of Alexis de Tocqueville
Pisarevskaya A. Основные идеи и взгляды Алексиса де Токвиля Писаревская А. А.
Писаревская Анна Альбертовна /Pisarevskaya Anna — студент, факультет свободных искусств и наук, Санкт-Петербургский государственный университет, г. Санкт-Петербург
Аннотация: в данной статье рассказывается о жизненном пути великого французского мыслителя Алексиса де Токвиля, а также анализируются его взгляды на демократию в Америке и причины, приведшие к Великой Французской революции. Abstract: the article tells about the life of the great French thinker Alexis de Tocqueville, and analyses his views on democracy in America and the reasons that led to the French revolution.
Ключевые слова: свобода, революция, демократия, конституция, идея. Keywords: freedom, revolution, democracy, constitution, idea.
Алексис де Токвиль является выдающимся французским политологом, историком и государственным деятелем. Он родился 29 июля 1805 в старинном нормандском аристократическом роду. Его родители — монархисты чудом избежали гильотины и иммигрировали в Англию, во Францию же вернулись в правление Наполеона. Токвиль получил юридическое образование и благодаря своему отцу-пэру Франции стал помощником судьи. В 1830 году Токвиль, оставив карьеру судьи, писал, что продолжительные теоретические занятия правом могут убить в нём душу и превратить его в бездушного исполнителя, способного лишь бездумно следовать букве закона. С этого же года он начал карьеру политика, став депутатом от департамента Манш в Нижней Нормандии. В 1831 году Алексис де Токвиль отправился в Америку для изучения пенитенциарной системы Соединенных Штатов. Тем не менее, Токвиль пишет о структуре демократического общества в целом. Результатом этого путешествия является книга «Демократия в Америке».
Токвиль понимал демократию как отсутствие сословных различий и гражданское равенство. Он считал, что целью демократии как власти большинства является благосостояние населения. Политическая форма существования мира — демократия, которая основана на равенстве условий. Результатом является свобода, составляющими которой являются: отсутствие произвола, то есть законность, федерация, что подразумевает учет интересов отдельных частей государства, общественные объединения, независимые средства массовой информации и свобода совести. По мнению Алексиса де Токвиля, причинами существования в Америке демократии можно считать следующие: развитая система местного самоуправления, наличие разделения властей, суда присяжных и гражданских свобод. Конституция, которая обеспечивает порядок в стране и предотвращает ущемление неотъемлемых прав гражданина. И, конечно же, религиозное чувство и характер первых колонистов. Это были предприимчивые люди, которые благодаря авантюрному духу и жажде свободы смогли выжить в трудных условиях жизни, которые способствовали равенству и взаимопомощи. «По приезде в Соединенные Штаты я больше всего был поражен религиозностью этой страны. Я знал, что у нас религиозность и свободолюбие всегда отдаляются друг от друга. Здесь же я увидел их тесную связь: в этой стране они господствуют вместе» [1, с. 227]. Сам Токвиль не был религиозным человеком и давно отошел от церкви. Однако после путешествия в Америку он понял,
что религия может с невиданной силой осуществлять свои функции и в Европе. Первая книга Демократии в Америке заканчивалась предсказанием, в котором фигурирует такая не похожая на американскую демократию и французскую монархию Российская Империя: «В настоящее время в мире существуют два великих народа <…> Это русские и англоамериканцы. Оба этих народа появились на сцене неожиданно <…> Американцы преодолевают природные препятствия, русские сражаются с людьми <…>Американцы одерживают победы с помощью плуга земледельца, а русские — солдатским штыком. В Америке полагаются на личный интерес и дают полный простор силе и разуму человека. Что касается России, там все силы общества сосредоточены в руках одного человека. В Америке в основе всякой деятельности лежит свобода, в России — рабство. У них разные истоки и разные пути, но очень возможно, что Провидение втайне уготовило каждой из них стать хозяйкой половины мира.» [1, с. 272].
В последней части работы, вышедшей в 1840 голу, Токвиль рассуждает о проблеме влияния равенства на общественный строй. Согласно ему зачастую равенство приводит совсем не к демократии, а к деспотизму. «Я хочу представить себе, в каких новых формах в нашем мире будет развиваться деспотизм. Я вижу неисчислимые толпы равных и похожих друг на друга людей. Над всеми этими толпами возвышается гигантская охранительная власть. Власть эта абсолютна, дотошна, справедлива, предусмотрительная и ласкова. Ее можно было бы сравнить с родительским влиянием <…> Между тем власть эта, напротив, стремится к тому, чтобы сохранить людей в их младенческом состоянии<…>» [1, с. 511]. Революция не так страшна, как та диктатура, которая следует за ней. Во время кризисов люди нуждаются в помощи еще больше, чем в спокойные времена. Поэтому попытки людей изменить порядок вещей ведут к установлению еще более жесткого их порядка. С революциями равенства становится все больше, а свободы меньше.
После выхода «Демократии в Америке» Токвиль сразу получил признание как выдающийся социальный мыслитель. Его труд называют лучшей книгой об Америке и демократии в целом. В 1838 он был принят в члены Академии моральных и политических наук, в 1841 — во Французскую академию. В 1842 году Токвиля избрали советником в Манше, где он возглавлял генеральный совет департамента с 1849 по 1851 год. Кроме того, в 1849 году он стал министром иностранных дел. Государственный переворот 2 декабря 1851 привел к тюремному заключению и отставке Токвиля со всех постов после того, как он отказался присягнуть на верность новой власти. Вернувшись к научным занятиям, он опубликовал в 1856 первый том своего знаменитого труда «Старый порядок и революция». В этом произведении Токвиль изучает Францию, думая об Америке. Он задается вопросом — почему Франция не может прийти к политической свободе, хотя у нее есть все демократические задатки? Почему во Франции старый режим окончился революцией, а не как в остальных странах Европы развалом лишь его учреждений? Токвиль считал, что первопричиной революции является неспособность высших сословий прийти к соглашению, как управлять страной. Это и объясняет многочисленные изменения политического строя Франции. Централизация государства не позволяла создать демократические институты общества. Общество было раздроблено, так как из-за отсутствия политической свободы оно не могло образовать единое целое.
Также Токвиль показывает роль, какую играли писатели во Франции в XVIII в. и в Великой Французской революции. В восемнадцатом веке они достигают наибольшей популярности. Французское общество, как замечает Алексис де Токвиль, было далеко от практики и не имело никакой власти по отношению к политике: «центральное правительство подменяло местные органы, все больше подчиняя себе всю сферу государственной власти» [2, с. 101]. Несмотря на это, литераторы обладали большой свободой в своих размышлениях. Люди перестали обращать внимание на власть и все больше и больше мечтали о том, что могло бы произойти. Французские литераторы
были свободны в плане своих мыслей и учений: «Видя столь натянутые взаимоотношения между столь разобщенными согражданами, а королевскую власть такой пространной и сильной, можно было бы подумать, что дух независимости исчез вместе с политическими свободами и что все французы равным образом приведены к покорности. Но это было вовсе не так; правительство уже решало совершенно самостоятельно и абсолютно все общественные дела, однако оно далеко еще не стало всеобщим хозяином» [2, с. 101]. Несмотря на то, что французские просветители не создали новых философских теорий, а лишь опирались на уже известные, их вклад во Французскую революцию велик. Они сумели распространить свои мысли среди просто народа, что, как пишет Токвиль, даже простой крестьянин мог стать литератором, если бы умел писать.
Французский философ Р. Арон писал: «Писатели дали народу, совершившему ее [революцию] не только свои идеи: они передали ему свой темперамент и свое настроение. Под их должным влиянием, в отсутствие всяких других наставников, в атмосфере глубокого невежества и сугубо практической жизни вся нация, читая их, усвоила инстинкты, склад ума, вкусы и даже странности, естественные для тех, кто пишет. До такой степени, что, когда ей, наконец, пришлось действовать, она перенесла в политику все литературные привычки» [3, с. 250].
Скончался Токвиль от туберкулеза в 1859 году и был похоронен семейном кладбище в Нормандии. Его два главных труда жизни «Демократия в Америке» и «Старый порядок и революция» придали новый импульс дальнейшему исследованию Французской революции и оказали глубокое влияние на развитие либерализма и социологической мысли.
Литература
1. Демократия в Америке: Пер. с франц./ Предисл. Гарольда Дж. Ласки. М.: Прогресс, 1992. 554 с.
2. Старый порядок и революция / Алексис Токвиль; пер. с фр. Л. Н. Ефимова. СПб.: Алетейя, 2008. 248 с.
3. Арон Р. Этапы развития социологической мысли / Общ. ред. и предисл. П. С. Гуревича. М.: Издательская группа «Прогресс» — «Политика», 1992. 608 с.
Новое публичное управление — Алексис де Токвиль
АЛЕКСИС де ТОКВИЛЬ
(29.07.1805 – 16.04.1859)
французский политический мыслитель
Основные работы
Демократия в Америке
Старый порядок и революция
Книги А. Токвиле и его философии
Медушевский А. Н. Алексис де Токвиль. Социологиягосударстваиправа
The Cambridge Companion to Tocqueville
Алексис де Токвиль о демократических учреждениях
Демократические учреждения таят в себе силу, благодаря которой отдельные люди, несмотря на свои пороки и заблуждения, содействуют общему процветанию, тогда как в аристократических учреждениях есть нечто такое, в силу чего деятельность талантливых и добродетельных людей приводит к страданиям их сограждан. Так, случается, что в аристократических государствах общественные деятели творят зло, не желая этого, а в демократических — благо, не замечая этого.
Алексис де Токвиль о пороках форм плавления
Каждому правительству свойственны пороки, обусловленные самой природой его деятельности. Гений законодателя заключается в том, чтобы распознать их наилучшим образом. Государство может успешно справиться с множеством плохих законов, тем более что зло, причиняемое этими законами, часто преувеличено. Однако всякий закон, способствующий развитию этих смертоносных начал, не может с течением времени не сделаться губительным для общества, хотя его пагубное воздействие проявляется не сразу. Таким разрушительным принципом в условиях абсолютистских монархий является безграничное и противоречащее здравому смыслу расширение влияния королевской власти. Поэтому всякая мера, уничтожающая противовесы этой власти, предусмотренные конституцией, вредна изначально, даже если отрицательные последствия этой меры не проявятся в течение весьма продолжительного времени. Точно так же и в странах, где торжествует демократия и где народ постоянно стремится все подчинить себе, законы, способствующие быстроте его действия и придающие этому действию непреодолимый характер, прямо угрожают самому существованию правительства.
Алексис де Токвиль об интересах правителей и преимуществах демократии
Важно, чтобы правители и массы граждан не были разделены противоположными или различными интересами. Но это отнюдь не значит, что интересы всех должны полностью совпадать. Такого не бывает никогда. Еще не найдено политическое устройство, которое бы в одинаковой степени благоприятствовало развитию и процветанию всех классов, составляющих общество. Классы представляют собой нечто вроде отдельных наций внутри одного народа, и опыт показывает, что отдавать какой-либо из них в руки другого так же опасно, как позволять одному народу распоряжаться судьбой другого. Когда у власти стоят одни богатые, интересы бедных всегда в опасности. Если бедные диктуют свою волю, под удар ставятся интересы богатых. В чем же заключаются преимущества демократии? Реально они заключаются не в том, что демократия, как говорят некоторые, гарантирует процветание всем, а в том, что она способствует благосостоянию большинства.
Алексис де Токвиль о правителях США
Люди, которые в Соединенных Штатах руководят делами общества, часто не обладают такими же талантами и моральными качествами, как те, кого к власти приводит аристократия. Но их интересы смешиваются и сливаются с интересами большей части их сограждан. Они могут совершать нечестные поступки или серьезные промахи, но они никогда не будут систематически проводить политику, враждебную большинству, их правление никогда не будет отличаться опасной нетерпимостью.
Алексис де Токвиль о законоведах США
В Соединенных Штатах законоведы не представляют собой силы, внушающей страх, их едва замечают, у них нет собственного знамени, они легко приспосабливаются к требованиям времени, не сопротивляясь, подчиняются всем изменениям социальной структуры страны. А между тем они проникают во все слои общества, обволакивают его полностью, работают изнутри, воздействуют на него помимо его воли. И все кончается тем, что они лепят это общество в соответствии со своими намерениями.
Алексис де Токвиль о стабильности демократии США
Три основные причины способствуют, как представляется, поддержанию демократической республики в Новом Свете. Во-первых, это федеральная структура, избранная американцами. Благодаря ей Союз обладает силой крупной республики и долговечностью малой. Во-вторых, это существование общинных учреждений, которые, с одной стороны, умеряют деспотизм большинства, а с другой — прививают народу вкус к свободе и учат его жить в условиях свободы. В-третьих, это судебная власть. Я уже показал, какую роль играют суды в исправлении ошибок демократии и как им удается приостанавливать и направлять порывы большинства, хотя они и не способны их пресечь.
Алексис де Токвиль о гражданских ассоциациях
Американцы самых различных возрастов, положений и склонностей беспрестанно объединяются в разные союзы. Это не только объединения коммерческого или производственного характера, в которых они все без исключения участвуют, но и тысяча других разновидностей: религиозно-нравственные общества, объединения серьезные и пустяковые, общедоступные и замкнутые, многолюдные и насчитывающие всего несколько человек. Американцы объединяются в комитеты для того, чтобы организовывать празднества, основывать школы, строить гостиницы, столовые, церковные здания, распространять книги, посылать миссионеров на другой край света. Таким образом они возводят больницы, тюрьмы, школы. Идет ли, наконец, речь о том, чтобы проливать свет на истину, или о том, чтобы воспитывать чувства, опираясь на великие примеры, они объединяются в ассоциации. И всегда там, где во Франции во главе всякого нового начинания вы видите представителя правительства, а в Англии — представителя знати, будьте уверены, что в Соединенных Штатах вы увидите какой-нибудь комитет.
Аудиокнига недоступна | Audible.com
Evvie Drake: более
- Роман
- К: Линда Холмс
- Рассказывает: Джулия Уилан, Линда Холмс
- Продолжительность: 9 часов 6 минут
- Несокращенный
В сонном приморском городке в штате Мэн недавно овдовевшая Эвелет «Эвви» Дрейк редко покидает свой большой, мучительно пустой дом почти через год после гибели ее мужа в автокатастрофе.Все в городе, даже ее лучший друг Энди, думают, что горе держит ее внутри, а Эвви не поправляет их. Тем временем в Нью-Йорке Дин Тенни, бывший питчер Высшей лиги и лучший друг детства Энди, борется с тем, что несчастные спортсмены, живущие в своих худших кошмарах, называют «ура»: он больше не может бросать прямо, и, что еще хуже, он не может понять почему.
- 3 из 5 звезд
Что-то заставляло меня слушать….
- К Каролина Девушка на 10-12-19
«Демократия в Америке» Алексис де Токвиль
Эта классическая книга обязательна для студентов, изучающих политологию и американистику. С его академическим стилем письма это похоже на чтение Записок федералиста.Я мог читать только понемногу. В итоге я остановился на сокращенной версии, что тоже хорошо. Автор сокращения говорит, что Токвиль часто повторял, поэтому я не думаю, что пропустил что-то важное.Он написал два тома с разницей в несколько лет, которые теперь обычно объединяют в один. Каждый том разделен на несколько разделов. Токвиль был французом, который путешествовал по Соединенным Штатам, когда Франция все еще была в смятении. Он хотел увидеть, как работает демократия (хотя на самом деле это представительная демократия).
Он пытается оставаться полностью беспристрастным и беспартийным, но осуждает рабство. Когда он обсуждает американскую демократию, он игнорирует Юг, потому что не считает его демократией.
Было интересно увидеть, как оспаривают некоторые из моих идей. Для меня все люди созданы равными по закону природы, и это абсолютная истина. Токвиль, кажется, находит это очаровательным понятием. Иногда он производит впечатление высокомерного; он действительно верит (кажется), что аристократы по своей природе лучше других людей и заслуживают сидеть без дела весь день, придумывая большие идеи.
Во всяком случае, вот что я выделил:
Бедность с несчастьем — самая известная гарантия равенства между людьми.
Рабство… позорит труд; оно вносит в общество праздность, а вместе с тем невежество и гордость, бедность и роскошь.
В Америке именно религия ведет к просвещению, а соблюдение божественных законов ведет людей к свободе.
Хотя умственные способности остаются неравными, как задумал Творец, способы их реализации равны.
Каждый человек лучше всех знает свои интересы и лучше всех способен удовлетворить его личные потребности.
В Америке люди просвещены, осознают свои интересы и привыкли думать за них.
Граждане всегда смогут добиться социального благополучия лучше, чем власть государства.
В конце концов, какая мне польза, если есть авторитет, всегда занятый заботой о безмятежном наслаждении моими удовольствиями и идущий вперед, чтобы смахнуть с моего пути все опасности, не давая мне даже подумать об этом, если эта власть, которая защищает меня от мельчайших терновников на моем пути, является также абсолютным хозяином моей свободы и моей жизни?
Посмотрите, куда хотите, вы никогда не найдете среди людей истинной силы, кроме как в свободном согласии их воли.
Часто для европейца государственное должностное лицо означает силу; для американца он стоит за право. Поэтому будет справедливо сказать, что человек никогда не подчиняется другому человеку, кроме справедливости или закона.
[Американец] думает о каком-то предприятии, и ему не приходит в голову обращаться к государственной власти за ее помощью. … Несомненно, он часто оказывается менее успешным, чем государство было бы на его месте, но в конечном итоге сумма всех частных начинаний намного превосходит все, что могло бы сделать правительство.
Мужчины апеллируют к силе, когда у них нет права на их сторону.
Какая польза от комфорта или свободы нации, если она находится в опасности быть завоеванной? Какая польза от его промышленности и торговли, если на море правит другой и устанавливает законы на всех рынках?
Таким образом, в основе демократических институтов лежит некоторая скрытая тенденция, которая часто заставляет людей способствовать общему процветанию, несмотря на их пороки и их ошибки, тогда как в аристократических институтах иногда существует скрытая предвзятость, которая, несмотря на таланты и добродетели. , побуждает людей вносить свой вклад в несчастья своих собратьев.
Ни один человек не может быть великим без добродетели, ни одна нация не может быть великой без уважения к правам.
Демократическое правительство заставляет идею политических прав проникнуть в самую малость граждан.
Деспотизм часто представляет себя защитником угнетенных и основателем порядка. Людей убаюкивает временное благополучие, которое оно порождает, а когда они просыпаются, они несчастны. Но свобода обычно рождается в ненастную погоду, с трудом растет среди гражданских разногласий, и только когда она уже устарела, можно увидеть принесенные ею благословения.
В Америке люди подчиняются закону не только потому, что это их работа, но также потому, что они могут изменить его, если он случайно причинит им вред; они подчиняются ему прежде всего как добровольному злу, а во-вторых, как преходящему злу.
Американец не умеет разговаривать, но спорит; если американец будет вынужден заниматься только своими собственными делами, в этот момент половина его существования будет отнята у него; он почувствовал бы это как огромную пустоту в своей жизни и стал бы невероятно несчастным.
Если когда-нибудь в Америке будет потеряна свобода, это произойдет из-за всемогущества большинства, доводящего меньшинства до отчаяния и вынуждающего их прибегать к физической силе.
Конечно, процветание американской демократии делает не избранный магистрат, а тот факт, что магистраты избираются.
Есть только одно эффективное средство против зла, которое может причинить равенство, — это политическая свобода.
Правительство могло бы занять место одной из крупнейших ассоциаций в Америке, но какая политическая власть могла когда-либо выполнять огромное множество меньших начинаний, которые ассоциации ежедневно позволяют американским гражданам контролировать? Чем больше правительство заменяет ассоциации, тем больше люди теряют идею создания ассоциаций и нуждаются в помощи правительства.Это порочный круг причин и следствий. Нравственность и интеллект демократического народа окажутся в такой же опасности, как и его торговля и промышленность, если когда-либо правительство полностью узурпирует место частных ассоциаций.
Как бы к этому ни стремился народ, все условия жизни никогда не могут быть идеально равными. Даже если бы по несчастью был достигнут такой абсолютный мертвый уровень, все равно сохранялось бы неравенство разума, который, исходящий непосредственно от Бога, никогда не ускользнет от человеческих законов.
Американцы не чувствуют себя униженными, потому что они работают, потому что все вокруг работают. В самой идее получать зарплату нет ничего унизительного, потому что президент Соединенных Штатов работает за зарплату. Ему платят за то, что он отдавал приказы, так же как и за их выполнение. В США профессии более или менее неприятны, более или менее прибыльны, но никогда не бывают высокими или низкими. Всякая честная профессия — почетна.
Если кто-нибудь спросит меня, что я считаю главной причиной необычайного процветания и растущей мощи этой нации, я отвечу, что это связано с превосходством их женщин.
Зачем читать «Демократия в Америке» Токвиля?
Следующие замечания о знаменитой работе Алексиса де Токвиля (1805–1859) были представлены в качестве лекции для Программы ученых факультета гуманитарных и социальных наук Сиднейского университета 24 апреля 2015 года.
Молодой аристократ Алексис де Токвиль, эскиз неизвестного художника. Библиотека редких книг и рукописей Бейнеке, Йельский университетЧетырехтомник Алексиса де Токвиля Демократия в Америке (1835–1840) обычно считается одним из величайших произведений политической литературы девятнадцатого века.Его смелые догадки, элегантная проза, внушительная длина и сложность повествования делают его шедевром, но именно эти качества вместе с течением времени обеспечили, что мнения о корнях его величия сильно разошлись.
Некоторые наблюдатели осторожно ищут в тексте свежие идеи по таким извечным темам, как свобода печати, тирания большинства и гражданское общество; или они сосредотачиваются на таких темах, как почему современные демократии уязвимы для «коммерческой паники» и почему они одновременно ценят равенство, уменьшают угрозу революции и успокаиваются.Некоторые читатели текста относятся к его автору как к «классическому либералу», который любил парламентское правление и ненавидел крайности демократии. Чаще текст трактуется как блестящий великий комментарий к решающему историческому значению для старой Европы возникновения новой американской республики, которая вскоре должна была стать мировой империей. Некоторые наблюдатели, зачастую американские, доводят эту интерпретацию до предела. Они думают о Демократия в Америке почти в националистических терминах: для них это щедрый гимн Соединенным Штатам, празднование их растущего авторитета в мире, ода их величию 19-го века и будущему глобальному развитию 20-го века. доминирование.
Как нам разобраться в этих противоречивых интерпретациях? У каждого из них, возможно, есть серьезные недостатки, но с самого начала важно признать, что процесс чтения прошлых текстов всегда является упражнением по отбору. Нет никаких «истинных» и «верных» прочтений того, что написали другие. Читатели любят говорить, что они «действительно уловили» предполагаемый смысл мертвых авторов, чьи тексты принадлежат контексту, но «полное раскрытие» такого рода запрещено живым. Окруженное языком и горизонтами времени и пространства, чтение всегда является стилизацией реальности прошлого.Подобно тому, как ходьба — это бледная имитация танцев, а танцы — преувеличенная форма ходьбы, так и интерпретации образуют прошлые реальности. Это акты повествования. Акты чтения прошлых текстов всегда являются интерпретациями, ограниченными временем и пространством, и, как любил замечать один из моих учителей Ханс-Георг Гадамер, все такие интерпретации прошлых текстов оказываются неверными. Вот почему различий в интерпретации следует не только ожидать, но и приветствовать, чтобы ни одна из них не стала доминирующей, особенно когда они выходят за пределы знакомых горизонтов, к « диким » перспективам, которые заставляют нас переосмыслить то, что мы до сих пор принимаются как должное.
Демократическая литература
Это дух «дикого чтения», который пронизывает следующие заметки о «классических» работах Токвиля. Если обратиться к книге « Демократия в Америке» через сто семьдесят лет после его первой публикации в виде четырехтомника, то мы узнаем больше, чем несколько вещей о демократии. Но что именно мы можем извлечь из этого? Это может показаться надуманным, но первое, что бросается в глаза в тексте, заключается не только в том, что это первое в истории длительное аналитическое рассмотрение предмета демократии на любом языке, но и в трактовке, повествовательная форма которой как зеркала, так и усиливается (« имитирует ») ) динамическая открытость его предмета: образ жизни и метод управления властью Токвиль неоднократно называет демократией. Демократия в Америке — это демократический текст. Поразительна его открытость, его готовность принимать парадоксы и жонглировать противоположностями, его мощное чувство приключения, созданное из обширных полевых заметок, собранных в ходе грандиозного приключения.
Карта приключений Токвиля по Соединенным Штатам с мая 1831 по февраль 1832 года.Это может показаться неочевидным, но это чувство приключения имеет прямое отношение к духу «демократии». Демократия в Америке блестяще отражает и имитирует в литературной форме рост открытого экспериментального общества, динамичного политического порядка, глубоко осознающего свою оригинальность. Его понимание этих качеств демократии, несомненно, было взращено странствующим Токвилем через молодую американскую республику. Это открыло ему глаза, расширило его кругозор и изменило его мнение о демократии. В 1831 году в течение девяти коротких, но насыщенных событиями месяцев 26-летний молодой французский аристократ (1805–1859) путешествовал по Соединенным Штатам.В сопровождении своего коллеги и друга Гюстава де Бомона он путешествовал практически повсюду. Как хорошо подготовленный турист, он катался на пароходах (один из которых затонул), попадал в ловушку метели, пробовал местную кухню и тяжело спал в бревенчатых хижинах. Он находил время для исследований, отдыха и разговоров, несмотря на его несовершенный английский, с полезными или выдающимися американцами, среди которых были Джон Куинси Адамс, Эндрю Джексон и Дэниел Вебстер.
Отправившись из Нью-Йорка, он отправился в северную часть штата в Буффало, затем через границу, как тогда это называли, в Мичиган и Висконсин.Он пробыл две недели в Канаде, откуда спустился в Бостон, Филадельфию и Балтимор. Затем он отправился на запад, в Питтсбург и Цинцинатти; затем на юг в Нэшвилл, Мемфис и Новый Орлеан; затем на север через юго-восточные штаты к столице Вашингтону; и, наконец, обратно в Нью-Йорк, откуда он вернулся пакетом в Гавр, Франция. В начале своего путешествия в Нью-Йорке, где он пробыл с 11 мая примерно на шесть недель, Токвиль открыто сомневался в этом бурлящем рыночном обществе, система демократического правления которого все еще находилась в зачаточном состоянии.«Все, что я вижу, не вызывает у меня энтузиазма, — писал он в своем дневнике, — потому что я больше приписываю природе вещей, чем человеческой воле».
Шато Токвиль.Разговоры о данной Богом природе вещей время от времени появляются между строками Демократия в Америке . По-видимому, все еще находясь под влиянием политических фальшивых начинаний его родной Франции, принцип «природы вещей» находится в некотором напряжении с его чувством приключения, с его чувством новизны демократии как преобразующего опыта.Но Токвиль, слегка сложенный сын графа из Нормандии — замок Токвиль все еще стоит в пределах видимости гавани Шербура — вскоре изменил свое мнение о демократии. Когда-то во время своего пребывания в Бостоне (7 сентября — 3 октября 1831 г.) Токвиль стал сторонником американского образа жизни. Он начал говорить о «великой демократической революции», которая сейчас сметает мир из его американских глубин. Его убедили, что «наступление демократии в качестве управляющей силы в мировых делах, универсальной и непреодолимой, уже не за горами».Он пришел к убеждению, что «приближается время», когда демократия восторжествует в Европе, как это произошло в Америке. Будущее за Америкой. Поэтому он считал, что необходимо понимать его сильные и слабые стороны. Итак, 12 января 1832 года, незадолго до того, как отправиться в свой пакет во Францию, он набросал планы представить французской публике труд о демократии в Америке. «Если бы роялисты могли видеть внутреннее функционирование этой хорошо организованной республики, — писал он, — глубокое уважение, которое ее люди исповедуют к своим приобретенным правам, власть этих прав над толпой, религию закона, настоящую и действенную свободу народа». наслаждаясь истинным правлением большинства, легким и естественным ходом вещей, они поймут, что они применяют одно название к различным формам правления, которые не имеют ничего общего.Наши республиканцы почувствовали бы, что то, что мы назвали Республикой, было не более чем неклассифицируемым чудовищем… покрытым кровью и грязью, одетым в ярость античных ссор ».
Прозрение Токвиля породило ряд необычных прозрений, а также парадоксов. Рассмотрим его утверждение в Демократия в Америке , что политическая форма, известная как демократия, с учетом всех обстоятельств, подавляет эстетическое измерение жизни. Он не производит ни прочных произведений искусства, ни поэзии, ни прекрасной литературы.Он рассуждал, что из-за отсутствия праздного класса молодая американская демократия воспитывает людей с практическим умом. «Язык, одежда и повседневные поступки мужчин в демократических странах противоречат представлениям об идеале», — писал он. Весь «философский метод» демократии прагматичен, он сосредоточен на усилиях людей осмыслить свой мир, используя свое собственное понимание вещей. Даже в вопросах религии «каждый плотно замыкается в себе и настаивает на том, чтобы судить мир оттуда».
Часто красивая повествовательная проза, застенчивое размышление и фрагментированная структура «открытого текста» Демократия в Америке противоречит этому тезису. Демократия в Америке, возможно, является величайшим произведением современной демократической литературы, очень увлекательным и заставляющим задуматься текстом, явно стоящим под прямым углом к тупой науке о политике, которая сегодня доминирует в американской академии и в других местах. Дело можно сформулировать иначе: Токвиль категорически противоречил самому себе.Он был не в состоянии предвидеть множество способов, которыми молодая американская демократия с ее осязаемым этосом равенства со свободой, проявляющимся в простом языке тела, обычаях жевания табака и непринужденных манерах, приведет к сознательно демократическому искусству и литературе. На ум приходит книга Уолта Уитмена « Leaves of Grass » (1855), воспевающая потенциальную безграничность американского эксперимента с демократией и способность поэта разрушать общепринятый язык. То же самое относится и к величайшему из всех американских романов XIX века, к рассказу Германа Мелвилла Моби-Дик (1851), который предостерег от высокомерия и самоуничтожения, которые поджидают всех тех, кто действует так, как будто мир не имеет границ, правил. или моральные ограничения.Книга Токвиля «Демократия в Америке» выделяется среди этих «классиков». Фактически это их прародитель.
Непредвиденные обстоятельства
Но о Демократия в Америке можно сказать больше : на самом деле, гораздо больше. Демократия в Америке — это подлинный прорыв в понимании демократии как уникальной политической формы, как образа жизни в целом, который коренным образом меняет представление людей о существовании в мире. За увлечением Токвиля демократией стоит его осознание ее важной роли в формировании современности, пробуждая у людей чувство случайности вещей.Четырехтомный труд по-прежнему считается одной из величайших книг по этому вопросу, в немалой степени потому, что в решающий момент демократического эксперимента в Америке Токвиллю удалось обнаружить несколько источников его динамической энергии. Для Токвиля современность определяется не только капитализмом и правоприменительным территориальным государством. «Великая демократическая революция» отделяет современность от предшествующего мира, структурированного тем, что он неоднократно называет «аристократией».Демократия — это sui generis , но, казалось бы, необратимая черта современной эпохи.
Это правда, что есть более чем несколько намеков на то, что Токвиль, поддерживаемый верой в то, что Бог стоит за демократию, соблазняется эволюционным мышлением того типа (в гораздо более светской форме), который позже уловил великое обобщение Фукуямы Революция 1776 года как начало конца истории. Однако, в отличие от Фукуямы и других, Токвиль настаивал на отсутствии определенного прогресса на уровне «общей эволюции».Токвиль подчеркивает своим читателям, что демократия бросает вызов устоявшимся способам мышления, речи и действий. Это показывает, что люди способны превосходить самих себя. Поистине поразительно то, как Токвиль понимает, как демократия разрушает жизненную уверенность и распространяет живое ощущение изменчивости властных отношений, в которых люди живут своей жизнью. Для него демократия — это двойник непредвиденных обстоятельств.
Читатели «Токвиля» не часто замечают этот момент, но он имеет фундаментальное значение при попытках понять «дух» демократии.Из Демократия в Америке мы узнаем, что демократия подталкивает и расширяет кругозор людей. Это воспитывает их чувство плюрализма. Это побуждает их брать на себя большую ответственность за то, как, когда и почему они действуют так, как они поступают. Демократии поощряют подозрения людей в отношении власти, которые считаются «естественными». Граждане приходят к выводу, что «вечная изменчивость» — их удел и что они должны следить за властью и ее представителями, потому что преобладающие властные отношения не «естественны», а доступны для захвата.Другими словами, демократия способствует некоторому гештальт-переключению в восприятии власти. Ослабляется метафизическая идея объективной, удаленной «реальности»; то же самое относится и к презумпции того, что «реальность» упряма и почему-то превосходит власть. Легендарное различие между тем, что люди могут видеть своими глазами, и тем, что им говорят об одежде императора, исчезает. «Реальность», в том числе «реальность», продвигаемая сильными мира сего, понимается как всегда «произведенная реальность», предмет интерпретации — и способность соблазнять других к соответствию, навязывая им определенные интерпретации мира.
Дух равенства
Каковы источники этого общего чувства непредвиденности? Почему демократия имеет тенденцию прерывать определенность, подвергать ее импичменту, позволяя людям увидеть, что все могло быть иначе, чем они есть сейчас? От Токвиля можно было ожидать, что он скажет, что, поскольку периодические выборы вызывают волнение, они являются первопричиной общего понимания случайности властных отношений. Не так. Токвиль на самом деле считал, что выборы вызывают у граждан стадные инстинкты.Он беспокоился о том, что «вера в общественное мнение» вполне может стать «разновидностью религии, а большинство — ее служащим пророком». Хотя частые выборы «держат общество в лихорадочном возбуждении и создают постоянную нестабильность в государственных делах», Токвиль не считает периодические выборы стержневой движущей силой демократии. Непосредственная причина «духа» беспокойства демократии лежит в другом: прежде всего, она прослеживается в том, как демократия развязывает борьбу групп и отдельных лиц за большее равенство.
Токвиль в Демократия в Америке напоминает нам, что основной принцип демократии — это общественная приверженность равенству своих граждан. В наши дни напоминание кажется утерянным для большинства политиков, политических партий и правительств. Верно, что Токвиль не проявлял особого интереса к нарядам оспариваемых представлений о значении равенства. Он, несомненно, знал о знаменитом различии Аристотеля между «численным равенством» и «пропорциональным равенством», формой равного обращения с другими, которые считаются равными в тех или иных важных отношениях, но не в других.Тем не менее Токвиль открыто поддерживал точку зрения Аристотеля, согласно которой демократы «думают, что, поскольку они равны, они должны быть равны во всем». Равенство для него — это не равное право граждан быть разными. Равенство есть тождество ( похоже ). Доказательством ее привлекательности было то, как новая американская демократия развязала постоянную борьбу с различным неравенством, унаследованным от старой Европы, тем самым доказав, что оно не было ни необходимым, ни желательным. Демократия, утверждал Токвиль, распространяет среди людей страсть к уравновешиванию власти, собственности и статуса.Они приходят к выводу, что существующее неравенство носит чисто случайный характер и поэтому потенциально может быть изменено самими человеческими действиями.
Токвиль был очарован этой тенденцией к выравниванию. Он отметил, что в сфере права и правительства все имеет тенденцию к спорам и неопределенности. Ослабляется хватка сентиментальных традиций, абсолютной морали и религиозной веры в силу божественного. Следовательно, все большее число американцев питает «инстинктивное недоверие к сверхъестественному». Они также ревниво смотрят на власть политиков и правительств.Правительство, построенное доброй кровью монархов, — это анафема. Они склонны подозревать или проклинать тех, кто обладает властью, и поэтому нетерпимы к произволу. В области того, что Токвиль называет «политическим обществом», правительство и его законы постепенно теряют свою божественность и очарование. Они стали рассматриваться как просто целесообразные для той или иной цели и должным образом основанные на добровольном согласии граждан, наделенных равными гражданскими и политическими правами. Чары абсолютной монархии навсегда разрушены.Политические права постепенно распространяются от немногих счастливчиков на тех, кто когда-то подвергался дискриминации; а государственная политика и законы постоянно подвергаются публичному ворчанию, судебным разбирательствам и изменениям.
Благодаря демократии нечто подобное происходит и в сфере общественной жизни, по крайней мере, так предположил Токвиль. Американская демократия подвержена перманентной «социальной революции». Будучи самопровозглашенным сентиментальным сторонником старого патриархального принципа, гласящего, что «источники счастья замужней женщины находятся в доме ее мужа», Токвиль, тем не менее, указал на глубокие изменения в отношениях между полами в американском обществе.Демократия постепенно разрушает или видоизменяет «то великое неравенство между мужчиной и женщиной, которое до сих пор казалось вечно укоренившимся в природе». Более общая мысль, которую он хотел сделать, заключается в следующем: в демократических условиях определение людьми социальной жизни как «естественной» или «само собой разумеющейся» постепенно заменяется сознательно выбранными механизмами, которые одобряют равенство как тождество.
Демократия ускоряет «де-естественность» общественной жизни. Он подвергается чему-то вроде перманентной демократизации.Вот как: если определенные социальные группы защищают свои привилегии, например, собственности или дохода, тогда возрастает давление в пользу распространения этих привилегий на другие социальные группы. «А почему бы и нет?» — спрашивают сторонники равенства, одновременно добавляя: «Почему следует обращаться с привилегированными так, как если бы они были другими или лучшими?» После каждой новой практической уступки принципу равенства новые требования со стороны те, кто социально исключен, принуждают привилегированных к дальнейшим уступкам. В конце концов наступает момент, когда социальные привилегии, которыми пользуются немногие, перераспределяются в форме универсальных социальных прав.
По крайней мере, это была теория. На основе своих путешествий и наблюдений Токвиль предсказал, что американская демократия в будущем столкнется с фундаментальной дилеммой. Проще говоря, это было так: если привилегированные американцы попытаются, во имя того-то и такого-то принципа, ограничить социальные и политические привилегии немногим, то их оппоненты будут испытывать соблазн организовать себя с целью указывая на то, что такие-то привилегии ни в коем случае не являются «естественными» или данными Богом, и поэтому являются открытым препятствием для демократии.По словам Токвиля, демократические механизмы стимулируют страсть к социальному и политическому равенству, которую они не могут легко удовлетворить. Он считал, что мнение Жан-Жака Руссо о том, что демократическое совершенство предназначено только для божеств, было правдой. Земная борьба за уравнивание никогда полностью не достижима. Это всегда незакончено. Демократия вечно живет в будущем. Нет такой вещи, как чистая демократия, и никогда не будет чистой демократии. Демократия (как позже выразился Жак Деррида) всегда впереди.«Это полное равенство, — пишет Токвиль, — ускользает из рук людей в тот самый момент, когда они думают, что ухватились за него, и летит, как говорит Паскаль, в вечное бегство».
Менее влиятельные слои общества, в том числе не имеющие права голоса, особенно захвачены этой динамикой выравнивания, по крайней мере, так думал Токвиль. Раздраженные фактом своего подчинения, взволнованные возможностью преодолеть свое положение, они довольно легко разочаровываются в неуверенности в достижении равенства.Их первоначальный энтузиазм и надежды сменяются разочарованием, но в какой-то момент разочарование, которое они испытывают, возобновляет их приверженность борьбе за равенство. Это «непрекращающееся движение общества» наполняет мир американской демократии вопрошанием абсолютов, радикальным скептицизмом по поводу неравенства и нетерпеливой любовью к экспериментированию с новыми способами ведения дел ради равенства. Америка оказалась захваченной демократическим водоворотом. Нет ничего определенного и незыблемого, кроме страстной головокружительной борьбы за социальное и политическое равенство.«Как только вы ступите на американскую землю, вас ошеломит какой-то беспорядок», — сообщил Токвиль, уязвленный тем же волнением. «Повсюду слышен беспорядочный крик, и тысяча голосов одновременно требует удовлетворения своих социальных потребностей. Все вокруг вас движется », — продолжил он. «Здесь люди одного городского округа собираются, чтобы принять решение о строительстве церкви; там происходят выборы представителя; чуть дальше делегаты округа спешат в город, чтобы посоветоваться о некоторых местных улучшениях; в других местах деревенские рабочие бросают плуги, чтобы обсудить дорогу или проект государственной школы.Он заключил: «Граждане созывают собрания с единственной целью заявить о своем неодобрении поведения правительства; в то время как в других собраниях граждане приветствуют нынешних властей как отцов своей страны или создают общества, которые рассматривают пьянство как главную причину бедствий государства, и торжественно обязуются соблюдать принцип воздержания ».
Гражданское общество
Токвиль, безусловно, был впечатлен «гражданским обществом» ( société civile ).Он не был первым, кто использовал этот термин в его современном смысле (см. Мои самые ранние работы Демократия и гражданское общество и Гражданское общество и государство ), но он обнаружил, что новая американская республика наполнена множеством различных форм гражданских ассоциаций. , и поэтому он размышлял об их важности для укрепления демократии. Токвиль был первым политическим писателем, который объединил недавно изобретенное современное понимание гражданского общества со старой греческой категорией демократии; и он был первым, кто сказал, что здоровая демократия оставляет место для гражданских ассоциаций, которые функционируют как школы общественного духа, постоянно открытые для всех, в рамках которых граждане знакомятся с другими, узнают свои права и обязанности на равных и решают свои проблемы. , иногда в оппозиции к правительству, таким образом предотвращая тиранию меньшинств стадным большинством через урну для голосования.Он отметил, что эти гражданские ассоциации были мелкими делами, и тем не менее, в пределах их границ, он подчеркнул, что отдельные граждане регулярно «социализируются», поднимая свои проблемы, выходящие за рамки своих эгоистичных, назойливых и узко личных целей. Благодаря участию в гражданских ассоциациях они чувствуют себя гражданами. Они приходят к выводу, что для того, чтобы заручиться поддержкой других, они часто должны сотрудничать с ними на равных.
Изложение Токвиля демократии в Америке показывает, в острый момент девятнадцатого века, насколько популярное мышление начало осознавать новизну гражданского общества в демократических условиях.Токвиль призвал своих читателей понять демократию как совершенно новый тип самоуправления, определяемый не только выборами, партиями и правительством через их представителей, но и широким использованием институтов гражданского общества, которые предотвращают политический деспотизм, устанавливая ограничения в имя равенства, по размеру и власти самого правительства. Токвиль также указал, что эти гражданские ассоциации имели радикальные социальные последствия. «Великая демократическая революция», происходившая в Америке, показала, что она является врагом само собой разумеющихся привилегий во всех сферах жизни.В демократических условиях гражданское общество никогда не стоит на месте. Это сфера неугомонности, гражданской агитации, отказов от сотрудничества, борьбы за улучшение условий, инкубатор видений более равноправного общества.
Патологии демократии
« Демократия в Америке » Токвиля заслуживает прочтения еще по одной причине: это первый в истории анализ демократии, анализирующий патологии демократии и проводимый таким образом, который в основном оставался верным духу и сущности демократии как системы. нормативный идеал.Читатели Демократия в Америке часто игнорируют этот момент. Хотя они признают, что Токвиль был хорошо осведомлен о том, что демократия склонна к внутренним противоречиям и самоуничтожению, они отмечают, что он имел тенденцию преувеличивать динамику и географические масштабы интенсивного процесса выравнивания, который происходил в Америке. Согласно этой точке зрения, Токвиль, наделенный замечательным шестым чувством познания разницы между видимостью и реальностью, иногда, глядя на жизнь в Соединенных Штатах, полностью проглатывал свое собственное лучшее представление о себе.
Он был не единственным посетителем девятнадцатого века, которого очаровала новая демократия. Рассмотрим итальянскую моду посещения новой демократической республики, чтобы увидеть, на что это было похоже. «Ура тебе, о великая страна!» — написал один путешественник вскоре после того, как Токвиль опубликовал свой великий труд. «Соединенные Штаты — свободная страна, главным образом потому, что их сыновья вместе пьют молоко уважения к мнениям друг друга … это то, что делает их красивыми, а их воздух более доступным для нас, жаждущих свободы от старой Европы, где свободы, которые мы получили с такой кровью и болью, по большей части задушены нашей взаимной нетерпимостью.Другой итальянский путешественник выразил такое же волнение. «Ах, это демократия, которую я люблю, о которой мечтаю и к которой стремлюсь», — писал он, противопоставляя ее «самонадеянности и снобизму», которую дома охраняют «высокопоставленные люди». Этого же посетителя поразило то, как американские граждане небрежно носят кепки и шляпы, как они пренебрегают усами, жевают табак и любят жевать жир, засунув руки в карманы. «Простые люди, простая мебель, простые приветствия», — написал он, добавив, что американцы «протягивают вам руку, спрашивают, что вам нужно, и быстро отвечают.Еще один посетитель был полон энтузиазма. «Чиновники не лгут. Правда, всегда правда. Никаких предрассудков, никакой волокиты. На каждом углу доносятся крики людей, опьяненных надеждой и бессмертным милосердием: «Вперед! Вперед! ». Он добавил нескромное предсказание:« Подобно тому, как Рим запечатлел печать своих законов и свою космополитическую культуру на старом Средиземноморском мире и романизированном христианстве, так федеративная демократия Соединенных Штатов окажется для руководящая модель для следующего политического этапа развития человечества ».
Алами / 2013Рабство
Токвиль был гораздо менее оптимистичен в отношении молодой американской демократии. Многие из его наблюдений были проницательными и дальновидными, например, в отношении серьезной политической проблемы рабства. Токвиль был, пожалуй, первым писателем, который подробно показал, почему современная представительная демократия не может жить в рабстве, как это удалось классической демократии, основанной на собраниях, правда, с некоторым дискомфортом.Он подчеркнул, что «бедствие» рабства привело к ужасному разделению социальной и политической жизни. Черные люди в Америке не принадлежали ни к гражданскому обществу, ни к нему. Они были объектами грубой невежливости. Правовые и неформальные наказания за межрасовые браки суровы. В тех штатах, где рабство было отменено, темнокожим людям, осмелившимся голосовать или входить в состав присяжных, угрожали убийством. В образовании существовала сегрегация и глубокое неравенство. «В театрах золото не может обеспечить место рабской расе рядом с их бывшими хозяевами; в больницах они лежат отдельно; и хотя им разрешено призывать к тому же Богу, что и белые, это должно быть у другого алтаря и в их собственных церквях, со своим собственным духовенством.«Предрассудки преследовали даже мертвых. «Когда негр умирает, его кости отбрасываются, и различие условий преобладает даже в равенстве смерти».
Токвиль заметил, что за этими расистскими обычаями скрывался тревожный парадокс. Он отметил, что предрассудки в отношении чернокожих возрастают пропорционально их формальной эмансипации. В этом смысле рабство в Америке было намного хуже, чем в Древней Греции, где освобождение рабов для военных целей поощрялось тем фактом, что цвет их кожи часто был таким же, как у их хозяев.Напротив, как внутри, так и за пределами институтов американского рабства черные были вынуждены страдать от ужасного фанатизма, « предрассудков хозяина, предрассудков расы и предрассудков цвета кожи », предубеждения, которое черпало силу из ложных разговоров о «естественное» превосходство белых. Такой фанатизм омрачил будущее американской демократии до такой степени, что теперь, казалось, он столкнулся не только с столь же неприятными вариантами сохранения рабства или организованного фанатизма, но и с началом « самой ужасной из гражданских войн ». ‘.Политический прогноз Токвиля был по понятным причинам мрачным: «Подвергнутое нападкам со стороны христианства как несправедливого, а со стороны политической экономии — как предвзятого, и которое теперь контрастирует с демократической свободой и разумом нашего времени, рабство не может выжить. По действию хозяина или по воле раба это прекратится; и в любом случае можно ожидать больших бедствий. Если неграм Юга будет отказано в свободе, они в конце концов силой захватят ее для себя; если это будет дано, они будут долго этим злоупотреблять.’
Следует отметить белокожие подозрения Токвиля по отношению к чернокожим, равно как и его точное обнаружение ядовитого противоречия между рабством и духом современной представительной демократии. Он также был прав, опасаясь масштабов проблемы. К 1820 году в Новый Свет прибыло не менее десяти миллионов африканских рабов. Около 400 000 человек поселились в Северной Америке, но их число быстро росло до такой степени, что все штаты к югу от линии Мейсона-Диксона были рабовладельческими обществами в полном смысле этого слова.Даже в Новой Англии, где было сравнительно немного рабов, экономика была основана на работорговле с Вест-Индией. Как указывал Дэвид Брион Дэвис (в Challenging the Boundaries of Slavery ), афроамериканцы сделали тяжелую и грязную работу демократической республики. Они вырубали леса, обрабатывали землю, сажали, обрабатывали и собирали урожай, который можно было экспортировать, что принесло процветание классам рабовладельцев. Система рабства была настолько успешной, что после 1819 года южные политики и землевладельцы и их сторонники в федеральном правительстве агитировали за ее всеобщее принятие.Как способ производства и как образ жизни в целом рабство вышло на тропу войны, как Авраам Линкольн ясно дал понять в своем небезосновательном заявлении, что Slave Power была одержима тем, чтобы захватить всю страну, как на севере, так и на юге.
Агрессивность Slave Power в 1820-х и 1830-х годах нарушила мечты некоторых американцев; это заставило их сделать вывод, что американское государство требует восстановления. Рассуждая демократическим сердцем, они заметили, что рабство несовместимо с идеалами свободного и равного гражданства.Эти же противники рабства до некоторой степени осознавали противоречие, которое таилось в противоречии. Проще говоря, проблема заключалась в том, можно ли отменить рабство демократическим путем, то есть мирными средствами, такими как петиции и решения Конгресса, или потребуется ли военная сила, чтобы победить защитников рабства.
В конце концов, как известно, решились вооруженные силы, принесшие с собой четыре года ужасных страданий. Уродливая борьба между двумя огромными армиями, которые сцепились друг с другом 10 000 раз, Гражданская война была первой зарегистрированной войной между двумя стремящимися к представительной демократии, чьи политические элиты были склонны считать себя защитниками двух несовместимых определений демократии.Конфликт был своего рода столкновением двух разных исторических эпох. Военное подавление южных фантазий о греческой демократии во имя данного Богом видения представительной демократии обошлось дорого. Смерть, инвалидность и нищета разорили сотни тысяч семей с обеих сторон. По оценкам, пострадало 970 000 человек, что составляет 3 процента от общей численности населения Соединенных Штатов. Около 620 000 солдат погибли, две трети — от безнадзорности и болезней.
Соединяя точки с деспотизмом.Грег Грош / The Washington TimesДеспотизм
Пожалуй, самая глубокая интуиция _Демократии в Америке _ имеет отношение к долгосрочной проблеме деспотизма в эпоху демократии. Сложная история, которую он рассказывает, вероятно, остается очень актуальной для нашего времени.
Токвиль остро осознавал опасности, исходящие от подъема изнутри нового гражданского общества капиталистической обрабатывающей промышленности и новой группы социальной власти (он называл их « аристократией ») промышленных производителей, чья сила контроль над капиталом угрожает свободе, плюрализму и равенству, столь важным для демократии.(В «Демократия в Америке » Токвиль рассматривает рабочих не как отдельный социальный класс, а скорее как черный фрагмент la class industrialelle . Здесь Токвиль выступал против Маркса и встал на сторону таких современников, как Сен-Симон, за которого рабочие и предприниматели составлял единый социальный класс: les Industriels . Это отчасти объясняет, почему Токвиль позже противоречиво отреагировал на события 1848 года; как указывали Франсуа Фюре и другие, он интерпретировал эти события как продолжение демократической революции и довольно злобно, как «ужаснейшая гражданская война», угрожающая самой основе «собственности, семьи и цивилизации».Он отметил, что эта новая «аристократия» применила принцип разделения труда к производству. Это резко увеличило эффективность и объем производства, но с высокими социальными издержками. Он утверждал, что современная система промышленного производства создает производственный класс, состоящий из прослойки рабочих, скопившихся в больших и малых городах, где они обречены на умопомрачительную бедность, и прослойки владельцев среднего класса, которые любят деньги. и не имеют вкуса к достоинствам гражданства.
Токвиль был одним из первых политических писателей, которые заметили, что средний класс, охваченный эгоистичным индивидуализмом и живущим сегодня материализмом, склонен к политической распущенности. Класс так называемых граждан, « постоянно кружащихся ради мелких удовольствий », можно легко убедить пожертвовать своими свободами, приняв « огромную защитную силу », которая обращается со своими подданными как с « вечными детьми », как с « стайкой робких животных » в нужде. пастыря. Против Аристотеля («правительство, состоящее из среднего класса, больше похоже на демократию, чем на олигархию, и является самой безопасной из несовершенных форм правления»), Токвиль утверждал, что на самом деле средний класс не имеет автоматического родства с властью. совместная демократия.Фрэнсис Фукуяма недавно сказал, что «существование широкого среднего класса» «чрезвычайно полезно» для поддержания «либеральной демократии». Но Токвиль давно указал на то, что в демократических условиях, особенно когда бедные становятся наглыми, средний класс вполне может проявлять симптомы того, что можно было бы назвать политической неврастенией: апатия, болезненная усталость и общая раздражительность по поводу социальных и политических беспорядков. Руководствуясь страхом, жадностью, профессиональной и семейной честью и респектабельностью, они были бы счастливы, если бы их кооптировали или похитили правители государства, желая подкупиться щедрыми услугами, денежными выплатами и невидимыми льготами, которые приносили им стабильный комфорт.
Не зря, заглядывая в будущее, Токвиль беспокоился не только об упадке общественного духа в этом среднем классе. Да, его особенно заботила его склонность к богатству ради богатства. Вот почему его волновали такие дурные «сердечные привычки», как алчность и эгоизм, собственнический индивидуализм и ограниченная хитрость. Но его опасения были глубже этого. В отличие от Маркса, Токвиль предсказал, что обе фракции нового производственного класса будут добиваться государственной поддержки своих интересов, например, посредством крупномасштабных инфраструктурных проектов, таких как строительство дорог, железных дорог, гаваней и каналов.Они считали бы такие проекты необходимыми для накопления богатства, воспитания равенства и поддержания общественного порядка. Когда это будет сделано во имя суверенного народа, как и ожидал Токвиль, вмешательство правительства и вмешательство в дела гражданского общества задушат дух гражданских ассоциаций. Это вполне могло привести, утверждал Токвиль, к новой форме государственного рабства, подобной которой мир никогда раньше не видел.
Суть в общих чертах изложена в четвертом томе Демократия в Америке , в книге «Какого типа деспотизма должны бояться демократические страны?» «Я думаю, что тип угнетения, угрожающий демократическим народам, не похож ни на что из когда-либо известных», — писал он.В отличие от прошлых деспотий, которые использовали грубые орудия оков и палачей, этот новый «демократический» деспотизм будет питать «абсолютную, дифференцированную, регулярную, предусмотрительную и мягкую» административную власть. Мирно, постепенно, посредством демократически сформулированных законов, правительство превратится в новую форму опекунской власти, направленную на обеспечение благосостояния своих граждан — за счет высокой цены закупорки артерий гражданского общества, тем самым лишив граждан их коллективного права. власть действовать.
Токвиль был уверен, что фундаментальная проблема современной демократии не в безумной и лихорадочной толпе, как ранее предполагали критики демократии времен Платона. Современный деспотизм бросил совершенно новый и незнакомый вызов. Питаясь фетишем частного материального потребления и общественной апатией граждан, больше не интересующихся политикой, деспотизм является новым типом народного господства : формой безличной централизованной власти, которая овладевает искусством добровольного рабства, новым типом власти. Государство, которое одновременно является доброжелательным, мягким и всеобъемлющим, дисциплинарной властью, которая обращается со своими гражданами как с подданными, завоевывает их поддержку и лишает их желания участвовать в управлении или обращать внимание на общее благо.
Тезис, безусловно, был смелым и оригинальным. Токвиль был первым современным политическим писателем, который увидел и сказал, что новая форма деспотизма, порожденная дисфункциями современной представительной демократии, вполне может стать нашей судьбой. Он учил нас, что в эпоху демократии формы тотальной власти могут завоевать легитимность и эффективно управлять только тогда, когда они используют украшения и атрибуты демократии — когда они отражают и имитируют реально существующие демократии, чтобы лучше выйти за их пределы.Когда мы оглядываемся назад на длительный кризис, охвативший демократии спустя столетие после написания Токвиля, разве тоталитаризм нацистской Германии, сталинистской России и Полской Камбоджи не отличался в этом смысле несколькими демократическими чертами? И когда мы смотрим сегодня на новые деспотии евразийского региона, например, России и Китая, не должны ли мы спрашивать, являются ли эти режимы симулякрами западных демократий, ныне погрязших в различных дисфункциях и патологиях? Разве они не заставляют нас задуматься, куда движутся наши собственные так называемые демократии? Могут ли они быть сигналами назревающего факта, если что-то не дает понять, что деспотизму снова суждено сыграть центральную роль в нашей политической жизни в ближайшие годы 21 века? Разве мы не должны благодарить Алексиса де Токвиля за предупреждение о том, что они вполне могут стать будущим демократии?
Литографический портрет Алексиса де Токвиля.Библиотека редких книг и рукописей Бейнеке, Йельский университетАлексис де Токвиль, Харви К. Мэнсфилд, Дельба Уинтроп: 9780226805368: Amazon.com: Книги
«Редакторы написали больше, чем просто введение; они фактически написали небольшую книгу, удивительно исчерпывающее и в то же время емкое исследование политической мысли Токвиля … Мэнсфилд и Уинтроп представили удивительно исчерпывающие и аргументированные аргументы в пользу Токвиля. как величайшего политического теоретика демократии, теоретика, столь же актуального сегодня, как и в девятнадцатом веке.«
— Гордон С. Вуд — New York Review of Books» Трудно представить себе большую услугу для изучения Токвиля, чем та, которую оказали Мэнсфилд и Уинтроп в их безупречном новом издании и переводе Демократия в Америке . . . . Издатель вправе утверждать, что эта версия отныне будет считаться «авторитетным» изданием на английском языке. «
— Choice» Отныне работа Мэнсфилда-Уинтропа будет предпочтительной английской версией книги Democracy in America , а не только из-за превосходного перевода и критического аппарата, но также из-за своего длинного и виртуозного вступительного эссе, которое само по себе является важным вкладом в литературу о Токвиле.«
— Роджер Кимбалл — Новый критерий» Если Токвиль — незаменимый проводник для понимания американского опыта, то Харви К. Мэнсфилд и Дельба Уинтроп — незаменимые проводники для самого Токвилля. В предисловии к своему свежему и ясному переводу «Демократия в Америке » — который, несомненно, будет окончательным переводом в ближайшее время, — они предлагают полезное изложение философской и политической мысли Токвиля ».
— Thomas Pavel — Wall Street Journal« Демократия в Америке будет продолжать читать с прибылью до тех пор, пока Соединенные Штаты выживут как республика и, действительно, пока существует демократия.Он заслуживает верных переводчиков, внимательных толкователей и проницательных комментаторов. В Мэнсфилде и Уинтропе они были найдены. «
— Роберт П. Джордж — Times Literary Supplement» [A] крупный новый перевод. . . . Инсайты Токвиля подтверждают его талант и напоминают нам, что многие черты национального характера практически неразрушимы ».
— Роберт Дж. Самуэльсон — Newsweek« Это будет английский перевод Токвиля на долгое время, и в нем есть дополнительные Бонус в том, что введение является столь же кратким введением в Токвиль или, по крайней мере, в консервативный взгляд на него и его достижения, насколько это возможно.»
— Адам Гопник — Житель Нью-Йорка Алексис де Токвиль (1805-59) приехал в Америку в 1831 году, чтобы увидеть, на что похожа великая республика. Больше всего его поразило равенство условий в стране, ее демократия и . Книга, которую он написал по возвращении во Францию, Демократия в Америке , является одновременно лучшей книгой о демократии, когда-либо написанной, и лучшей из когда-либо написанных об Америке. Она остается самой цитируемой книгой о Соединенных Штатах не только потому, что в ней есть что заинтересовать и угодить всем, но и потому, что в ней есть чему поучить всех.Новый перевод книги Харви Мэнсфилда и Дельбы Уинтропа «Демократия в Америке» — только третий с тех пор, как оригинальный двухтомник был опубликован в 1835 и 1840 годах. Это впечатляющее достижение, отражающее элегантность, тонкость и глубину оригинала Токвиля. Мэнсфилд и Уинтроп восстановили нюансы его языка с выраженной целью «передать мысль Токвиля в том виде, в каком он ее придерживался, а не переформулировать ее в сопоставимых терминах сегодняшнего дня». В результате получился перевод с минимальным толкованием, что позволило избежать проблемы, которую сам Токвиль прочитал в первом переводе книги «Демократия в Америке ».
Сила перевода — это лишь одна из причин того, что книга Мэнсфилда и Уинтропа «Демократия в Америке » станет авторитетным изданием текста. Также включено превосходное и содержательное введение, в котором работа и ее автор рассматриваются в более широком контексте традиций политической философии и государственного управления. В одном томе новый перевод, введение и аннотации переводчиков к ссылкам, которые нам больше не знакомы, объединяются, чтобы предложить наиболее читаемую и точную версию шедевра Токвиля.
По мере того, как мы приближаемся к 160-летнему юбилею публикации Democracy в
America , Мэнсфилд и Уинтроп предоставили дополнительный повод для празднования.
Этот долгожданный новый перевод, тщательно подготовленный и изготовленный, несомненно, станет авторитетным изданием глубокого и дальновидного шедевра Токвиля.
с задней стороны обложки
Алексис де Токвиль (1805-59) приехал в Америку в 1831 году, чтобы увидеть, на что похожа великая республика.Больше всего его поразило равенство условий в стране, ее демократия и . Книга, которую он написал по возвращении во Францию, Демократия в Америке , является одновременно лучшей книгой о демократии, когда-либо написанной, и лучшей из когда-либо написанных об Америке. Она остается самой цитируемой книгой о Соединенных Штатах не только потому, что в ней есть что заинтересовать и угодить всем, но и потому, что в ней есть чему поучить всех.Новый перевод Харви Мэнсфилда и Дельбы Уинтропа «Демократия в Америке» — только третий с тех пор, как исходный двухтомник был опубликован в 1835 и 1840 годах.Это впечатляющее достижение, отражающее элегантность, тонкость и глубину оригинала Токвиля. Мэнсфилд и Уинтроп восстановили нюансы его языка с выраженной целью «передать мысль Токвиля в том виде, в каком он ее придерживался, а не переформулировать ее в сопоставимых терминах сегодняшнего дня». В результате получился перевод с минимальным толкованием, что позволило избежать проблемы, которую сам Токвиль прочитал в первом переводе книги «Демократия в Америке ».
Сила перевода — это лишь одна из причин того, что книга Мэнсфилда и Уинтропа «Демократия в Америке » станет авторитетным изданием текста.Также включено превосходное и содержательное введение, в котором работа и ее автор рассматриваются в более широком контексте традиций политической философии и государственного управления. В одном томе новый перевод, введение и аннотации переводчиков к ссылкам, которые нам больше не знакомы, объединяются, чтобы предложить наиболее читаемую и точную версию шедевра Токвиля.
По мере того, как мы приближаемся к 160-летнему юбилею публикации Democracy в
America , Мэнсфилд и Уинтроп предоставили дополнительный повод для празднования.
Этот долгожданный новый перевод, тщательно подготовленный и изготовленный, несомненно, станет авторитетным изданием глубокого и дальновидного шедевра Токвиля.
Об авторе
Харви К. Мэнсфилд — профессор государственного управления Гарвардского университета Уильяма Р. Кенана-младшего. Он является автором Добродетели Макиавелли и перевел Принца , Рассуждений о Ливии (с Натаном Тарковым) и Алексиса де Токвилля «Демократия в Америке » (с Делбой Винтроп), все они были опубликованы Чикагским университетом. Нажмите.
Алексис де Токвиль о демократии и религии
Алексис де Токвиль был французским автором книги « Демократия в Америке, » (1835 г.), возможно, лучшей и, безусловно, самой цитируемой книги, когда-либо написанной о Соединенных Штатах. Он был во многом необычен для своего времени. Во Франции XIX века он выделялся своим отношением к религии.
Тогда, как и сейчас, многие люди, придерживавшиеся глубоких религиозных убеждений, относились к демократии с подозрением.Во Франции девятнадцатого века доминирующей религией был католицизм, и многие набожные французские католики считали свою религию несовместимой с демократией. Многие религиозные консерваторы хотели сохранить национальную религию, играющую особую роль в государстве, и не думали, что светская демократия, в которой вера будет предоставлена на усмотрение гражданина, будет служить этой цели. С другой стороны, многие французские левые девятнадцатого века думали, что с католицизмом нужно бороться, чтобы установить настоящую демократию.
Напротив, Токвиль выделялся как друг религии, а также как друг свободы. Он считал, что яркая религиозная жизнь необходима для сохранения и процветания свободного демократического общества. Токвиль считал, что религия (а он благосклонно относился практически к любой религии) важна для демократии по многим причинам. Вероятно, наиболее важным из них было то, что Токвиль считал организованную религию единственным возможным долгосрочным противовесом некоторым основным угрозам, с которыми сталкивалась демократия: материализму с одной стороны и религиозному фанатизму с другой.
Что касается материализма, Токвиль считал, что в демократических обществах, где никто не имеет положения, обеспеченного по происхождению или аристократическому титулу, люди имеют сильную тенденцию полностью поглощаться поисками материальной собственности.
К сожалению, люди, которые заботились только о таких вещах, были склонны жертвовать своей политической свободой, если казалось, что это может помешать зарабатывать на жизнь или, по крайней мере, становиться безразличным к своим общинам, озабоченным только потребностями себя и своих семей.Токвиль называл такое отношение «индивидуализмом» и считал, что одним из лучших способов борьбы с ним является религия. Религия научила людей тому, что во Вселенной есть вещи более важные, чем деньги, и побудила их оторвать взгляд от мелких забот повседневной жизни и сосредоточиться на более высоких и более отдаленных целях.
Организованная религия также может помочь ослабить угрозу религиозного фанатизма. Токвиль боялся, что в материалистическом обществе меньшинство людей, с отвращением реагируя на то, что они видят вокруг, станет религиозными фанатиками и примут крайние взгляды.Вместо того, чтобы пытаться убедить своих сограждан взглянуть на небеса, они могут попытаться заставить их сделать это.
«Выборы графства» (1852 г.) Джорджа Калеба Бингема
Как поощрять правильную религию? Для Токвиля лучшим средством для этого было разделение церкви и государства, как это практикуется в Америке. Поддерживаемая государством религия рискует дискредитировать религию, как только правительство станет непопулярным, что со временем должны сделать все правительства.Он думал, что настоящая причина, по которой многие французские демократы ненавидели католицизм, не имеет ничего общего с католической религиозной доктриной, а полностью связана с тем фактом, что католицизм так тесно отождествлялся с монархией, свергнутой Французской революцией. Легко представить себе иранца Токвиля, который сегодня делает такое же предупреждение в отношении шиитского ислама и предостерегает своих читателей о политизации ислама в его стране.
Хотя Токвиль был решительным сторонником отделения церкви от государства, он также был решительным сторонником религиозной практики.В самом деле, хотя он не комментировал это напрямую, он был бы решительным сторонником пункта о «свободном исповедании» Первой поправки: «Конгресс не должен принимать никаких законов, касающихся установления религии, или запрещающих свободное исповедание религии . »(Курсив наш).
Вместо того, чтобы пытаться вытеснить религию из публичной сферы, он приветствовал ее при условии, что ее влияние было косвенным, и она не пыталась превратить публичную сферу в свою собственность. В отличие от нынешнего французского законодательства, он без колебаний разрешил бы ученикам или учителям носить платки, кресты или ермолки в общественном классе (однако ученик или учитель, ведущий молитву в классе, было бы другим делом).В свое время Токвиль отвергал воинствующий секуляризм, считавший религию врагом, и нет никаких оснований полагать, что сегодня он бы передумал. Он также отверг утверждение некоторых религиозных людей о том, что свобода является врагом религии. Для Токвиля единственный путь к процветанию свободы или религии в долгосрочной перспективе — это признание того, что они взаимно необходимы и взаимовыгодны.
Алан С. Кахан — историк и политический теоретик, преподающий в Париже.
Токвиль в Америке | The New Yorker
В прошлом месяце Надя Блум, одиннадцатилетняя девочка, пропавшая без вести в течение четырех дней, была найдена невредимой на кишащих аллигаторами болотах Флориды. Прихожане местной церкви мобилизовали группы поисковиков, но обнаруживший ее человек, Джеймс Кинг, был один. Что ж, не совсем так, потому что у него была божественная помощь. Вооруженный мачете, BlackBerry с системой G.P.S., trail mix и Библией, набожный отец пятерых детей позволил Господу привести себя к Наде.Пробираясь через болота, цитируя Писание и выкрикивая имя Нади, он чудесным образом услышал ответ. «Бог послал меня и указал мне прямо на нее», — сказал он позже. Начальник местной полиции сказал репортерам, что если раньше он не верил в чудеса, то теперь, безусловно, поверил.
Токвиль всегда переходит от беспокойства к оптимизму и обратно. Иллюстрация Дэвида ХьюзаОставим в стороне всегда неприятную исключительность таких «чудес» (их логика подсказывает, что каждая пропавшая девушка, которой не повезло, либо наказывалась, либо пренебрегалась Господом) Примечательно то, насколько американским была эта счастливая история, как будто Джеймс Фенимор Купер, Герман Мелвилл и Кормак Маккарти сотрудничали.Европейский наблюдатель, вероятно, был бы поражен безлюдным ландшафтом и аллигаторами, интенсивным местным и добровольным участием (конгрегация, единое маленькое сообщество), но также и дерзким индивидуализмом — одинокий искатель сфальсифицирован, как если бы он был миссионером девятнадцатого века. работа — и, конечно же, немного безумная теологическая уверенность. Это те же самые американские особенности, которые заметил Алексис де Токвиль, когда приехал сюда в 1831 году в возрасте двадцати пяти лет. Его постоянно поражала сильная религиозность страны; он восхищался ее провинциальной децентрализацией, удивляясь загруженности каждого маленького городка своими собственными делами и счастливой организации комитетов и собраний по каждому предмету; но он также признал в этом замечательном коллективизме глубокое проявление индивидуализма в стране.Партисипативный характер американского гражданства во всех его формах произвел на него глубокое впечатление. В «Демократии в Америке» он описывает инцидент, который можно рассматривать как более мрачную версию счастливого открытия во Флориде. Во время своего визита он «видел, как жители графства, где было совершено большое преступление, спонтанно образовывали комитеты с целью преследования виновного и доставки его в суд» (в переводе Харви Мэнсфилда и Дельбы Уинтроп). В Европе, продолжает он, «преступник — это несчастный, который пытается спрятать голову от агентов власти; население каким-то образом помогает в борьбе.В Америке он — враг человечества, и все человечество против него ». Во Франции трактирщик мог найти черный ход и сменную одежду для злоумышленника; в Америке он возглавит против него квазирелигиозный трибунал.
Конечно, Токвиль осознавал опасности такого бессонного коммунитаризма; он мрачно писал об удушающем конформизме, тирании большинства, мягком деспотизме современного равенства. Он беспокоился не о том, что американцы поднимут тиранов, а о том, что они поднимут учителей.(Уильям Гасс в своем романе 1995 года «Туннель» шутит, что если бы у американцев когда-либо был диктатор, они бы назвали его тренером.) Но в целом Токвиль с энтузиазмом одобрял американские религиозные убеждения и огромную свободу ассоциаций, которую страна разрешала своим граждане. Он утверждал, что Французская революция выступила против королевской власти и провинциальных институтов; он был одновременно республиканским и централизованным, и поэтому равенство и тирания всегда боролись друг с другом. До сих пор Америка избегала этой ошибки.
Демократическое любопытство Токвиля к демократии пронизывает его великую книгу, которая была опубликована в двух томах в 1835 и 1840 годах. Открытый, беспокойный, теоретический, но также прагматичный, интересующийся всем самым американским и самым антифранцузским, он разыгрывает любовь свободы он провозглашает. Он знаток различий. Его безукоризненное интеллектуальное обаяние связано с отсутствием мелочности. В отличие от некоторых других европейских посетителей (Чарльза Диккенса и Фанни Троллоп, а в последнее время на ум приходят Жан Бодрийяр и Бернар-Анри Леви), он оставляет за смертными американскими грехами серьезные суждения, а не простительные.Его тоска и презрение вызваны не жеванием табака или нереальной стоматологией, а рабством и истреблением индейцев. Он часто колеблется на грани презрения — например, когда он отмечает низкую квалификацию американских политиков или «огромное мнение людей о самих себе» — только для того, чтобы найти гостеприимство объяснения более интересным, чем одиночество увольнения. Большинству неамериканцев может быть трудно принять американское патриотическое самоуважение (вся страна, казалось бы, невиновна в идее, что патриотизм является последним прибежищем негодяя), но Токвиль интересуется рациональностью американской гордости, которую он разумно находится в успехе, несмотря ни на что, молодой демократии.
Алексис де Токвиль был дворянином, происходившим из рода выдающихся государственных служащих и защитников французской короны. Во время революции члены семьи его матери были казнены на гильотине; его родители были заключены в тюрьму Робеспьером и чудом избежали казни. Его родители оставались роялистами, стремившимися восстановить старый режим. Но их сын, хотя и был инстинктивным аристократом, сохранявшим великий страх перед революцией, также имел здоровый инстинкт свободы и был уверен, что демократия неизбежна и дана Богом: универсальная, прочная и неподвластная людям, чтобы остановить ее. , как он утверждает во введении к книге «Демократия в Америке.«Трогательно, Токвиль всегда пытается договориться о соглашении между своим элитарным отношением к своему популизму, своим беспокойством о равенстве и своей свободолюбием: его великая книга действительно написана мелким шрифтом. Интеллектуальная сила книги заключается в его глубоком понимании — как надежде, так и страхе, — что логика равенства будет настаивать на все большем и большем равенстве. Таким образом, Токвиль держит в центре внимания политическую историю, в которой, по его мнению, дела могут улучшаться и ухудшаться одновременно. С одной стороны, будущие демократии, вероятно, будут более мягкими и посредственными, чем аристократические общества: там будет меньше жестокости и блеска, поскольку все мы будем двигаться к обширной и неприхотливой медиане.Во втором томе книги он предупреждает, что современная демократия может искусно изобретать новые формы тирании, потому что радикальное равенство может привести к материализму расширяющейся буржуазии и к эгоизму индивидуализма (в результате чего мы отворачиваемся от коллективной политической деятельности к выращивание собственных садов). В таких условиях мы можем настолько увлечься «расслабленной любовью к настоящим удовольствиям», что потеряем интерес к будущему и будущему наших потомков или к высшим вещам и смиренно позволим деспотической силе вести себя в невежестве. тем более могущественным, что он не похож на один: «Он не ломает воли, но смягчает их, сгибает и направляет; он редко заставляет действовать, но постоянно противопоставляется действию; он не разрушает, он препятствует тому, чтобы вещи рождались.
Эти протооруэлловские слова заслуженно известны и часто привлекали консерваторов и антитоталитаристов, но нельзя позволять им нейтрализовать плодотворную амбивалентность Токвиля, которая всегда переходит от беспокойства к оптимизму и обратно. Токвиль может лично не одобрять некоторые элементы этого «декаданса», но он заявляет, что Бог мудрее, чем он, и «то, что меня ранит, ему приятно. Равенство, возможно, не так высоко; но это более справедливо ». Мы можем быть слишком счастливы, что нас ведут, но мы также всегда хотим быть свободными.«Если правда, что человеческий разум склоняется с одной стороны к ограниченному, материальному и полезному, то с другой стороны он естественно поднимается к бесконечному, нематериальному и прекрасному».
Решение Токвиля приехать в Америку было почти добровольным вариантом насильственного изгнания, которое царь в это время навязывал «беспокойным» русским. Как рассказывает Лео Дамрош в своей блестящей новой книге «Открытие Америки Токвилем» (Farrar, Straus & Giroux; $ 27), Токвиль и его друг Гюстав де Бомон занимали несколько шаткое положение в постреволюционной Франции.Они были магистратами в Версале, либеральными наклонностями, но роялистского происхождения, и «новое правительство с подозрением относилось к аристократическим служащим, которые могли быть тайно недовольны». Молодые люди увидели, что было бы разумно на время покинуть страну, чтобы «держаться подальше от политических ловушек», и придумали написать официальный отчет об американской пенитенциарной системе. Токвиль и Бомон прилежно посещали американские тюрьмы (самыми известными из которых были Синг-Синг и Восточная государственная тюрьма в Филадельфии), но официальный проект был предлогом для гораздо более масштабных частных начинаний: Токвиль хотел увидеть, как выглядит будущее , и написать об этом отличную книгу.«Не для того, чтобы определить, придет ли демократия, а для того, как извлечь из нее максимум пользы, когда она наступит», — кратко оценил Джон Стюарт Милль, когда он рецензировал первый том «Демократия в Америке». Друзья отплыли из Гавра 2 апреля 1831 года и приземлились тридцать восемь дней спустя в Ньюпорте, Род-Айленд. Токвиль думал, что городок — это «собрание маленьких домиков размером с курятник», но его аккуратность была очаровательной. Они немедленно отправились в Нью-Йорк на пароходе устрашающих размеров и изысканности.
Что примечательно, учитывая волнение и размах девятимесячного путешествия Токвиля по Америке, прошло семьдесят лет с момента последнего полного описания маршрута. Лео Дамрош хорошо подготовлен для ремонта. Выдающийся специалист по литературе восемнадцатого века в Гарварде (на факультете, где я также преподаю) и биограф Руссо, он хорошо знаком с литературным и интеллектуальным контекстом Токвиля; книга наполнена его переводами, многие из которых являются новыми для английского языка, из писем Токвиля, записных книжек и маргиналий.(Токвиль собрал тысячи страниц черновиков, когда работал над своей книгой, и вел объемные заметки в маленьких книжках, которые он складывал и сшивал вручную.) При использовании такого источника, как Дэвид Лир, возникает ощущение большой учености, тихо сжатой. Книга Бакмана «Дни старого парохода на реке Гудзон» (впервые опубликована в 1907 году) к работам современных историков и политических теоретиков, таких как Шон Вилентц и Шелдон Волин. Когда Токвиль и Бомон наконец навестили Эндрю Джексона в Белом доме, Дамрош сообщает нам, что Токвиль не мог отказаться от мысли о том, что глава государства будет встречать посетителей самостоятельно, а затем напоминает своим читателям, что в те дни Белый дом было неформальным местом — когда президентом был Джон Куинси Адамс, разговор с Генри Клэем был прерван прибытием дантиста, который удалил один из президентских зубов.Когда Дамрош пишет, что Токвиль наслаждался «лаконичностью обычной американской речи», он также цитирует английского писателя девятнадцатого века капитана Фредерика Марриата, чей дневник своих американских путешествий одобрительно упоминает ресторан в Иллинойсе с табличкой, гласящей: «Незнакомец, вот он. твои куриные закуски. »
Дамрош заразительно развлекается и с радостью разделяет энтузиазм двух молодых французов, позволяющих странному, шумному, свободному, лишенному места обществу беспокоить и волновать их.Токвиль заметил, что слуги здесь вели себя как соседи, пришедшие протянуть руку помощи, и был разочарован самоотверженным целомудрием американских женщин. По варварски, вина за едой было мало или совсем не было, а устрицы подавались не в начале, а в конце. Он считал, что страну относительно не волнуют острые политические вопросы, и был поражен свободой прессы. Дороги были в ужасном состоянии. После шести недель в Нью-Йорке (где питьевая вода была крайне опасной и свиньи бродили по улицам) Токвиль и Бомонт сели на пароход по Гудзону.В Олбани они были почетными гостями на праздновании Четвертого июля, и Токвиля сразу же позабавила его нагота и впечатлила искренность этого события. В своем блокноте он записал, что царит совершенный порядок:
Тишина. Ни полиции, ни власти. Народный праздник. «Маршал дня» не имеет ограничительной силы, но подчиняется. Упорядоченное представление сделок. Публичная молитва. Под флагом присутствуют и старые солдаты. Настоящие эмоции.
«Можем ли мы разыграть пару, которая слишком устала, чтобы заниматься сексом?»
В письме другу он заметил, что «во всем этом было что-то глубоко прочувствованное и поистине великое.Дамрош внимательно изучает смену настроения Токвиля, то, как мимолетный снобизм или самодовольное веселье аристократа может быстро превратиться в торжественное восхищение или суровую критику. И ничто не подвергается более злобному анализу в «Демократии в Америке», чем эти две великие раны в американском обществе девятнадцатого века: институт рабства и постоянное выселение и истребление индейских племен. После путешествия в Мичиган, Висконсин, Квебек и обратно в Бостон двое молодых людей отправились на юг.(Токвиль в шутку назвал Юг le Midi .) Это было трудное путешествие, потому что зима 1831-32 годов была беспрецедентно суровой, и река Огайо замерзла. В конце концов они добрались до Мемфиса, где первое впечатление было тупым. «Мемфис!!! размером с Бомон-ла-Шартр! » — воскликнул Бомонт. (У обоих мужчин были одноименные семейные места — замок Токвиль находился в Токвиле, а куча Бомона была в Бомон-ла-Шартре.) В этом маловероятном маленьком речном городке мужчины стали свидетелями события, которое спровоцировало некоторые из самых волнующих реплик в « Демократия в Америке.Группа индейцев чокто с барабанами и собаками вышла из леса во главе с федеральным агентом, которому в соответствии с Законом о переселении индейцев 1830 года было предъявлено обвинение в их переводе на Индейскую территорию, на территории нынешней Оклахомы. Агент остановился и устроил дальнейший переход с капитаном парохода. Токвиль признался в письме, что он был свидетелем «изгнания — можно сказать распада — последних остатков одного из самых знаменитых и древних американских народов». Будучи духовно классицистом, а не романтиком девятнадцатого века, он описывает печальную сцену (рендеринг здесь принадлежит Дамроше) так, как Тацит мог бы сделать, тоном откровенной тоски, эмоции, переданные от человеческой аудитории к животным:
Alexis de Tocqueville | Энциклопедия Первой поправки
Алексис де Токвиль « Демократия в Америке » проанализировал развитие демократии в Новом Свете.Его особенно заинтриговало влияние свободы Первой поправки на американскую демократию. (Изображение Теодора Шассерио с Wikimedia Commons, 1850 г., общественное достояние)
Алексис де Токвиль (1805–1859) был автором одного из самых глубоких дискуссий об американской демократии в XIX веке.
Он был особенно впечатлен ролью свободы ассоциаций в основе коллективных действий, свободой прессы в качестве сторожевого пса для людей и религиозной свободой в поддержании убеждений, определяющих американский характер.
Токвиль посетил Америку, чтобы изучать демократию
В мае 1831 года де Токвиль прибыл в Соединенные Штаты из Франции с визитом, который продлился до февраля 1832 года. Объявленной целью его поездки было сотрудничество со своим коллегой и другом Гюставом де Бомоном в исследовании реформы пенитенциарной системы в Соединенных Штатах. Состояния.
Как хорошо документировано в письмах, которыми обменивались двое мужчин, их настоящей целью был гораздо более крупный проект — исследование новой американской республики.Изучая демократию в США, они надеялись получить представление о демократическом направлении, в котором Европа быстро двигалась, заменяя все еще преобладающие, но приходящие в упадок аристократические режимы на континенте. Два друга в конечном итоге разделятся и опубликуют отдельные отчеты о своем опыте.
Де Токвиль стремился раскрыть секрет американской демократии
Дневная запись Де Токвиля «Путешествие в Америку» стала краеугольным камнем его долговечного двухтомного шедевра «Демократия в Америке».В нем он пытается ответить на политические загадки той эпохи: почему в Америке процветала демократия? В чем секрет американского успеха и можно ли его вернуть во Францию?
Через свои описания, анализ, критику и пророчества де Токвиль раскрывает почти все аспекты уникальности того, чтобы быть американцем. Основные темы демократии в Америке заключаются в том, что Соединенные Штаты продемонстрировали возможность более или менее упорядоченной демократии и что, следовательно, консервативные и радикальные европейские взгляды на демократию требуют пересмотра.
Де Токвиль считал, что движение к демократии было главной главной темой исторической эволюции Запада и, возможно, даже всего мира.
Де Токвиль смотрел на американскую свободу, апатию
В первом томе де Токвиль дает обзор географии Соединенных Штатов, истоков ее наиболее важной характеристики — демократии — и уникального суверенитета народа в борьбе с сдерживающими эффектами плюрализма для борьбы с возможной тиранией большинства. .
Де Токвиль, француз, был глубоко осведомлен о неблагоприятных последствиях чистого демократического правления. Впечатленный патриотизмом и гражданственностью американцев, он выражает оптимизм в отношении того, что свобода и равенство могут сосуществовать.
Во втором томе, который имеет более темный тон, чем первый, он предлагает анализ демократии, приписывая ей опасную тенденцию к политической апатии. Де Токвиль определяет эту тенденцию как величайшую угрозу свободе из-за возможности такой апатии, ведущей к тирании.
Де Токвиль воспринимал Соединенные Штаты как эгалитарные, индивидуалистические, децентрализованные, религиозные, любящие собственность и легкие управляемые.
Де Токвиль рассмотрел свободы Первой поправки
Уравнение американцев возникло из довольства презумпцией морального равенства каждого гражданина. Де Токвиль подробно обсуждает свободу собраний, слова, печати и религии в соответствии с Первой поправкой. Он сравнивает связь между равенством и коллективной властью, которую средние американцы приобретают через неограниченные политические ассоциации, с европейской аристократией, обладавшей властью на основании права по рождению.
Де Токвиль отмечает, что это неограниченная свобода объединений для политических целей, которая предотвращает тиранию большинства, потому что в стране, где объединения свободны, тайные общества неизвестны; Хотя могут быть фракционные личности, заговорщиков нет.
Религиозная терпимость и идея духовной нации без государственной религии сбивала с толку де Токвиля. Церковь и государство оставались отдельными, но, казалось, одновременно предотвращали религиозные преследования, которые исторически приводили к расколу внутри наций.
Де Токвиль признан плюралистической прессой
Несмотря на то, что де Токвиль критиковал американских журналистов из-за увеличения количества газет, способствующих ослаблению журналистской проницательности и излишествам в коммерческом рекламном пространстве за счет основного контента, он, тем не менее, признал существование плюралистической прессы, что означало, что пресса было трудно действовать единообразно.
Такое плюрализм позволяет прессе выполнять свои функции сторожевого пса и контроля в качестве репортеров фактов, тем самым позволяя гражданам принимать индивидуальные решения по политическим и другим вопросам.Де Токвиль поставил прессу на второе место по силе после народа.
Де Токвиль проанализировал свободу слова
Проблема свободы слова является неотъемлемой частью анализа де Токвиля свободы религии, политических объединений и свободы прессы.
Его комментарии касаются гарантий против тирании большинства посредством осуществления всеобщего избирательного права, посредством которого люди могут идти к общей цели, но разными путями к цели.