Л н толстой исповедь краткое содержание – Читать бесплатно электронную книгу Исповедь. Лев Николаевич Толстой онлайн. Скачать в FB2, EPUB, MOBI

Краткое содержание Толстой Исповедь за 2 минуты пересказ сюжета

Свое произведение «Исповедь» Толстой писал на протяжении трех лет — начиная с 1879 по 1882. Она совершенно не похожа по стилю написания на все его остальные работы. Большинство литературных критиков считают, что это лучшее произведение писателя. Впервые она была опубликована в журнале «Русская мысль», но практически сразу была запрещена цензурой, за слишком смелое изложение своего личного мнения о фундаментальных вопросах мироустройства.

На протяжении всей книги писатель разбирается с такими основными понятиями, с которыми мы постоянно сталкиваемся на протяжении всей своей жизни — как жизнь, смерть, мораль, честь, вера, духовность, и пытается проанализировать свое отношение ко всему этому. Толстой рассказывает о себе, о своей жизни и самых ярких ее происшествиях и пытается объяснить то или иное свое поведение через призму этих понятий. 

Даже прочитав только название, становится понятно, что автор через письмо хочет излить свою душу широкому кругу читателей, поведать то, что лежит у него на душе, что важно и близко ему.

Большую часть своего рассказа Лев Николаевич посвящает размышлениям о Боге и о Царствие Божьем, которое ждет нас всех после смерти. Писатель приводит различные выдержки из Евангелия, подводя их под случаи описанные в своем произведении.

«Исповедь» — это попытка писателя в процессе осмысления своей жизни найти путь куда он в итоге идет и понять смысл всей своей жизни и существования. Прожив достаточно долгую жизнь, Толстой задавался философскими вопросами, пытаясь сопоставить обычное человеческое существование с божьими законами любовью к Богу. Даже будучи крещеным еще при рождении, он на протяжении всей жизни сомневался в присутствии Бога на Земле, искал его и только в конце книги мы видим, что он наконец нашел свой покой и смирился со всем.

Можете использовать этот текст для читательского дневника

Толстой Лев. Все произведения

Исповедь. Картинка к рассказу

Сейчас читают

  • Краткое содержание Лермонтов Максим Максимыч (глава из Героя нашего времени)

    Автор поселился в гостинице во Владыкавказе, где и должен был прожить дня три, пока не придет оказия – это полроты солдат-пехотинцев и несколько пушек, под прикрытием которых шли обозы.

  • Краткое содержание Сказка о попе и его работнике Балде Пушкина

    Главными персонажами сказки являются поп и его новый работник. Герои впервые встречаются на базаре, куда поп пошел поглядеть на товары, а Балда там гулял от безделья. Во время их беседы поп поведал Балде о том

  • Краткое содержание балета Спящая красавица

    Дворец короля Флорестана. У короля Флорестана во дворце большой праздник — родилась дочь Аврора. Отовсюду на торжество прибывают гости. Распорядитель бала Каталабют отмечают список гостей. Как будто, приглашены все.

  • Краткое содержание Еще мама Платонова

    Маленький Артём Федотов считал, что он не будет ходить в школу. Но когда ему исполнилось 7 лет, мама взяла его крепко за руку и повела учиться. По дороге они разговаривали. Мать пообещала сыну не скучать и испечь ему блинов.

  • Краткое содержание Железников Чучело

    В повести «Чучело», написанной Владимиром Железниковым, рассказывается о советской школьнице Лене. Девочка приехала в гости к деду Николаю Николаевичу, который считался чудаком в городе

2minutki.ru

толстой исповедь

Анализ произведения Л.Н. Толстого «Исповедь»

   Все написанные ниже мысли относительно текста являются большей частью интуитивными, и направлены в сторону произведения Л. Н. Толстого «Исповедь». Текст был подвергнут лояльной оценке со стороны собственного опыта и не подвергался излишней критике. Я приму все возможные комментарии насчет всех моих утверждений и гипотез. Это поможет мне еще лучше понять написанное автором. Решение об анализе появилось совершенно спонтанно, во время его прочтения. Совершенно ясно, что Лев Николаевич Толстой прояснил многие детали для меня, и сделал замечательное исследование своей жизни. Благодаря его упорству, дотошности, трудолюбивости, до меня дошли его размышления, и я благодарен ему за это. Мои интуитивные внутренние изыскания были не настолько сильными, чтобы с такой системностью подойти к вопросу, как Лев Николаевич. Поэтому, в результате прочтения, я восполнил те пробелы, которые так и не вышли на сознательный уровень до конца.    Прочитав «Исповедь», я очень ясно увидел жизнь, которая была во времена Толстого, и поразился, насколько ясна была его мысль, все дальше и дальше углубляясь в текст, я увидел невероятное противоборство внутреннего вектора жизни, его внутренних желаний и внешнего вектора существования, системы, в которой он вращался. На стыке этих двух векторов начинает происходить совершенно невероятная духовная борьба этого человека. Я ясно понял, что Толстой приходит к кризису среднего возраста, как это модно называть сейчас. Но как человек мысли, он не собирается выбирать пассивную позицию, подчиняясь течению жизни, он начинает исследовать истоки, причину его жутких волнений. Понимая, что всю жизнь он

«…учил, не зная чему учить…», соответственно задает себе вопрос, «а зачем я вообще жил все это время? Для чего? Какой смысл в этом?». Отстраниться от писательской деятельности он никак не мог, потому что был весь мыслитель и писатель, полностью вросший в эту систему. И хотя ему невмоготу было все притворство тогдашней интеллигенции, он все же продолжал писать, задавая себе все те же вопросы жизни. С ужасом осознавая, что он все больше и больше стареет, он приходит к мысли о смерти.   Я начинаю осознавать, что смерть – это главный фактор, подталкивающий на подобные размышления в кризисе среднего возраста, на основе борьбы векторов существования, смерть подталкивает к мысли о том, что действительно мало сделано того, что хотел человек на самом деле где-то в глубине своей души. В этом человеке с течением жизни реализовалось все стремление жить по реальным законам его социальной среды, взять из них все лучшее, по популярному мнению
«интеллигенции».
Но в какой-то момент, ему стало невыносимо и скучно жить по общим правилам, надоело вечно купаться в похоти, гордыне и т.п. Все когда-то надоедает и приходит момент, когда нужно задать себе вопрос: Продолжать течь по течению или не течь. И Толстой приходит к вопросам, касающимся сугубо его личности, его существа. Как поступить? Жить по уже опротивевшим ему законам безнравственной жестокой реальной жизни, более того, воспитывать этому же и своих детей, либо не жить по этим законам, но как не жить по ним, если он всей половиной существа своего врос в эту систему, как не жить именно так? И тут снова приходит ответ: Смерть. Но опять глубинный вектор стремления жить вступает в борьбу с вектором самопознания, и Толстой решает: Пока им владеет стремление избавиться от опротивевшей реальности при помощи смерти, он избавляется от предметов, которые могут позволить исполнить этот соблазн.
«…Никакая сладость меда не могла быть сладка мне, когда я видел дракона и мышей, подтачивающих мою опору…» (противоборство движения к смерти с движением реального прогресса, в котором был завязан Толстой).
Весь ответ этих мучений в том, что разрастаясь, общество распределяет обязанности. Когда обязанностей, целей становиться настолько много, когда направления становятся все уже и уже, когда общество вырастает до громадных размеров, тогда же человек начинает терять цель всего существа. Он теряется в море терминов, море деталей, человек тонет в этом огромном море жизни.
«…Что выйдет из того, что я делаю нынче, что буду делать завтра, — что выйдет из всей моей жизни?».
В совершенной растерянности говорит эти слова Л. Н. Толстой. «Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожался бы неизбежно предстоящей мне смертью?». Здесь он, наконец, нащупывает то, за что нужно ухватиться в его изысканиях, это именно то, что живет у нас внутри — откуда это все произошло. Верно, чтобы лучше понять для чего все это «море», нужно подойти к истокам жизни. Ведь все, что сегодня существует, это взгляд на первобытную жизнь под микроскопом с увеличением в миллион раз, настолько разрослась социальная жизнь. И Толстой решает уехать, несколько раз на протяжении рассказа. «…Вернувшись из-за границы, я поселился в деревне и попал на занятие крестьянскими школами. Занятие это было мне особенно по сердцу, потому что в нем не было той, ставшей для меня очевидною, лжи, которая мне уже резала глаза в деятельности литературного учительства. Здесь я тоже действовал во имя прогресса, но я уже относился критически к самому прогрессу. Я говорил себе, что прогресс в некоторых явлениях своих совершался неправильно и что вот надо отнестись к первобытным людям, крестьянским детям, совершенно свободно, предлагая им избрать тот путь прогресса, который они захотят…». «…Я заболел больше духовно, чем физически, — бросил все и поехал в степь к башкирам дышать воздухом, пить кумыс и жить животною жизнью…».
И все в его словах, в его «Исповеди», говорило о том, что он никак не может разрешить в себе вопрос от столкновения нескольких волн огромного моря реальности.    Я начинаю понимать из его слов, что действительно нет такой науки, которая ясно и точно может понять, для чего существует вся эта громадная система, ни одна область знания не может дать ясного и определенного ответа на личный вопрос единицы человечества —
«зачем я живу?».
Действительно, в опытных науках, люди стремятся опытным путем доказать всевозможные и всевозможные цепочки взаимодействия той системы, в которой мы живем, но за множественностью фактов и пониманием того, что действительных фактов намного больше, опять же не находится ответа, одного, единственного, на чем держится вся система мироздания. Также как и в философских науках нет ничего кроме размышления, как люди ставили себе этот вопрос, нет ничего кроме этого вопроса. Во Льве Николаевиче Толстом бушует негодование осознания его, как мизерной частицы вселенной, от того, что он не способен достичь абсолютного максимума познания. И реальный же ответ его должен состоять в том, что мало того, что у человека, но у человечества нет столько сил, чтобы разрешить этот вопрос, и ответ должен быть таков: «Успокоение и непоколебимость духа, вот, что необходимо в этой ситуации». Нельзя давить скалу бесконечно, пытаться ее сдвинуть, зная заранее, что ты не сможешь ее сдвинуть. В порыве страсти, в порыве отчаяния, в порыве глубочайшего эмоционального потрясения, человеку свойственно бросаться в такие авантюры – двигать то, о чем он заранее знает, что не способен это сдвинуть. Это было, есть и будет, и это в крови у каждого — СТРЕМЛЕНИЕ. Можно сказать, что ответ и заключается в этом слове. Что такое стремление. Это выражение энергии. Желание выйти за рамки своего мышления – оно всегда будет проявляться в людях. Невозможно ответить на вопрос «почему?», используя нашу конструкцию мышления. Здесь нужно сказать стоп.       Соломон:
«…И сказал я в сердце своем: и меня постигнет та же участь, как и глупого, — к чему же я сделался очень мудрым? И сказал я в сердце моем, что и это — суета. Потому что мудрого не будут помнить вечно, как и глупого; в грядущие дни все будет забыто, и, увы, мудрый умирает наравне с глупым!».
Но Толстой не остановился, даже читая подобные слова, а возненавидел жизнь, как он говорит, и ему стало понятно, что нет конца этой суете. «Жизнь тела есть зло и ложь. И потому уничтожение этой жизни тела есть благо, и мы должны желать его», — говорит Сократ. «Жизнь есть то, чего не должно бы быть, — зло, и переход в ничто есть единственное благо жизни», — говорит Шопенгауэр. Все эти люди были величайшими древними философами и отлично отточили свои мысли, но они напоролись одновременно и на противоречие о жизни и на путь к истине. Противоречие ясное дело в том, что нет смысла их размышлениям после утверждения, что человечество живет ни для чего, но если оно живет, значит, есть причина этой жизни, неважно какая. Неизвестность подчеркивает лишь то, что есть нераскрытая область знания, но никак не тупик, данные люди, ровно как и Толстой на данном этапе жизни, размышляя подобным противоречивым образом, сворачивали с пути истины. Успокоение, это то, к чему нужно стремиться, непоколебимость духа, это то, к чему нужно стремиться, нравственность, гуманность, чистота, все это ведет к познанию того, что смерть является не конечным, а переходным этапом к новому состоянию, подобно тому, как вода под действием внешней силы, энергии, переходит из жидкого состояния в газообразное. И мы живем, мы проходим всю жизнь ради смерти, это наша часть пути, и смерть предстает благом, кульминацией, переходом, началом чего-то нового, и ради этого весь материальный мир. В этом заключается успокоение, в этом конечный ответ. Смерть – это не конец, это начало нового этапа для метафизической сущности одного уникального человека. И здесь сходятся все науки, провозглашающие, что нет ничего, что не имело бы причины, но сами отрицают веру в это, вот в чем парадокс. Нет и абсолютного конца, для нас – перинки жизни. Также нет и абсолютного конца в виде смерти для одного человека. Нет конца для Льва Николаевича, даже в нашем материальном мире, не говоря о каких-то других метафизичных его проявлениях. Его информация, его жизнь так и живет в сердцах его читателей, меняет их, помогает им. Он еще сильнее взялся за вопрос, не отступался, искал, думал, пытался вывести формулу жизни. Но продолжает сворачивать с пути и подвергается своей излишней гордыне и восхваляет себя. Подтверждает разумное заключение о том, что жизнь на самом деле ничто, а все люди вокруг так тупы, раз не думают о самоубийстве, как он, ведь это благо, а жизнь бессмысленна, значит она ни к чему. И размышляя о людях, окружающих его, Толстой выводит типы личностей на основе своих размышлений.1. Живущие по принципу «Неведения». Он состоит в том, чтобы не знать, не понимать того, что жизнь есть зло и бессмыслица. 2. Живущие по принципу «Эпикуреец». Он состоит в том, чтобы, зная безнадежность жизни, пользоваться, пока возможно, теми благами, какие есть, не смотреть ни на дракона, ни на мышей, а лизать мед самым лучшим образом, особенно если его на кусте попалось много.3. Живущие по принципу «силы». Он состоит в том, чтобы, поняв, что жизнь есть зло и бессмыслица, уничтожить ее.4. Четвертый выход есть выход «слабости». Он состоит в том, чтобы, понимая это и бессмысленность жизни, продолжать тянуть ее, зная вперед, что ничего из нее выйти, не может.    Что удерживает этих людей, думал он, что позволяет всем этим людям существовать?   На чем никак не могут сойтись объективная наука и метафизика?   Лев Николаевич чувствовал, что есть 5 элемент общества, и как он подтвердит это в будущем, это окажется самым обширным элементом. 5. Это принцип «Веры», он состоит в том, чтобы верить в нужность своих действий во имя блага для людей.   Вывод – все науки стоят на вере, как основном элементе, которого так не хватает для окончания рассуждения.   Это именно то, что позволило ему успокоиться. Действительно, что может быть лучше для человека и его успокоения, чем вера во что либо? Веру также называют надеждой. К примеру, всем известная поговорка: «Надежда умирает последней». Как много смысла в этом древнем высказывании. Вера нащупывается где-то в глубине нашего существования, это некий механизм, который позволяет двигаться вперед несмотря ни на что, а стало быть, раз этот механизм существует, значит, есть и причина существованию этому механизму, именно поэтому важно верить в себя. Поэтому есть смысл, который так непонятен никому, скрыт в нас самих.Причина, по которой все существует, все так динамично развивается, даже с сознанием того, что на самом деле мы идем, не зная куда, и делаем все, не зная зачем, в самом глобальном смысле, есть та самая вера в то, что когда-то мы наткнемся на что-то, когда-то мы придем к высшей цели. И это есть воплощение некой заглушки, заглушки самого сознания, чтобы позволить существовать всему разумному, системная реализация этих мотивов, возникших с течением веков. Это воплощение самого существа жизни, БЕСКОНЕЧНОГО СТРЕМЛЕНИЯ ВПЕРЕД, неписаного закона мироздания. «…Кроме разумного знания, которое мне прежде представлялось единственным, я был неизбежно приведен к признанию того, что у всего живущего человечества есть еще какое-то другое знание, неразумное — вера, дающая возможность жить. Вся неразумность веры оставалась для меня та же, как и прежде, но я не мог не признать того, что она одна дает человечеству ответы на вопросы жизни и, вследствие того, возможность жить…». И здесь Толстой приходит к тому, что называется Закон Божий или религия, натыкается вновь, уже сам, сознательно, после того, как сознательно отрекся, после того как родители в детстве так прививали это ему.    Человечество существует в ограниченном информационном объеме, ему доступен только ограниченный объем элементов, таким образом, получается, что выход за границы его просто не осуществим, это сфера, идеальная сфера информации. Она существует и не позволяет сделать вывод о глобальности, исходя из причинности в рассуждениях. Ведь как можно узнать, как выглядит человек, если видишь только его глаз? Верно, можно только предполагать, но в данном случае, мы может, и можем точно предположить, как выглядит человек, потому что мы его уже видели миллионы раз, а как увидеть реальность, если мы не ощущаем это? Ответ – никак.   Допустим, мы видим всю вселенную, всю до бесконечности, тогда вопрос «к чему все это?» остается на месте, ничего не решается, даже с невероятным предположением о бесконечности. Очевидно, что наши возможности ограничиваются не только нашим опытом, разумом, накопленными знаниями и рассуждениями, но также и сенсорами, всеми сенсорами, с помощью которых мы получаем информацию из мира. Либо эти сенсоры у всех пока что закрыты. Существует другое метафизическое проявление мира. Что касается смерти, как переходного этапа жизни, можно придти к выводу (исходя из того, что мир – это единая энергетическая материя, и что энергия никуда не пропадает), что умирая и распадаясь, человек высвобождает свою энергию. Что касается энергии психического механизма – мозга, то эта энергия может считаться душой, мне кажется, поэтому она преобразуется во что-то другое, например, в то, что древние считали загробным миром, или, как сейчас это можно назвать, другим измерением. Логичность этих рассуждений подтверждается как библией, так и памятниками древних цивилизаций, нет ничего лучше, чем отточенная веками информация, которая находилась в руках человека. «Понятия бесконечного Бога, божественности души, связи дел людских с Богом, понятия нравственного добра и зла суть понятия, выработанные в скрывающейся от наших глаз исторической дали жизни человечества, суть те понятия, без которых не было бы жизни и меня самого, а я, откинув всю эту работу всего человечества, хочу все сам один сделать по-новому и по-своему», — подтверждал ошибочную разумность своих выводов Лев Николаевич. «И я вспомнил весь ход своей внутренней работы и ужаснулся. Теперь мне было ясно, что для того, чтобы человек мог жить, ему нужно или не видеть бесконечного, или иметь такое объяснение смысла жизни, при котором конечное приравнивалось бы бесконечному. Такое объяснение у меня было, но оно мне было ненужно, пока я верил в конечное, и я стал разумом проверять его. И перед светом разума все прежнее объяснение разлетелось прахом. Но пришло время, когда я перестал верить в конечное. И тогда я стал на разумных основаниях строить из того, что я знал, такое объяснение, которое дало бы смысл жизни; но ничего не построилось. Вместе с лучшими умами человечества я пришел к тому, что 0 равняется 0, и очень удивился, что получил такое решение, тогда как ничего иного и не могло выйти.   Что я делал, когда я искал ответа в знаниях опытных? Я хотел узнать, зачем я живу, и для этого изучал все то, что вне меня. Ясно, что я мог узнать многое, но ничего из того, что мне нужно.   Что я делал, когда я искал ответа в знаниях философских? Я изучал мысли тех существ, которые находились в том же самом положении, как и я, которые не имели ответа на вопрос: зачем я живу. Ясно, что я ничего и не мог узнать иного, как то, что я сам знал, что ничего знать нельзя.   Что такое я? — часть бесконечного. Ведь уже в этих двух словах лежит вся задача…»   Совершенно и замечательно, Лев Толстой приходит к мысли о том, что никак нельзя познать жизнь и смысл жизни, не прикасаясь к ней. Нельзя быть человеком, понося людей, сделавших его человеком, простых рабочих. Нельзя отрицать нечто, за счет чего мы существуем, как отрицают Бога, между тем, бог – это название тому, за счет чего мы живем, а Закон Божий – это многовековой опыт правильной жизни в человеческой среде.   «Если я есмь, то есть на то причина, и причина причин. И эта причина всего есть то, что называют Богом; и я останавливался на этой мысли и старался всем существом сознать присутствие этой причины».      Уйдя в религию, в исповедание и в изучение, он приходит к выводу, что здесь, как и везде существуют подводные камни. Он называет их отрицанием веры в самой же религии, которые проявляются тогда, когда церковь становится внутренней государственной структурой. И я осознаю реальность его убеждений. Существует, по крайней мере, несколько причин, разрушающих религию, основанную на любви к ближнему своему, на вере в предков, на любви к предкам. Первая причина – это использование религии в целях управления народом в рамках управления государством. Во времена войн в церквях молились за победу, но молясь за победу, они одновременно молились и за смерть народа, которого хотели победить. Данный процесс должен быть остановлен, потому что он отрицает глобализацию, а любое столкновение идеалов порождает войну, а поддержание столкновения порождает длительность разлома человечества по идеологии, а значит, позволяет и дальше руководить огромными массами и дальше создавать войны. Данная корректировка перечеркивает все созданное человечеством веками в религии. Второй минус – это отрицание других церквей, других религий. Тоже очевидное свойство существования в государственной системе. И такое явное отрицание целого куска человечества, всего лишь исповедующих по сути ту же самую веру, но с другим набором терминов – это огромная преграда развитию.    Будущее, тем не менее, уже начертано. И при исключении данных и других минусов закона, церкви будут смешиваться и придет время глобальной церкви. Идеологии буду скрещиваться, и тоже придут к глобальности. Человечество в глобальном смысле не должно отрицать само себя, а значит придет такое время, когда самоотрицание прекратится. Придет время, когда главы правительств поймут это. Затем же придет время и мирового правления. Через много веков. В этом все противоборство разума вере.

studfiles.net

Лев толстой исповедь краткое содержание — Поэты и писатели

  • ЖАНРЫ
  • АВТОРЫ
  • КНИГИ 526 606
  • СЕРИИ
  • ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 456 101

(Вступление к ненапечатанному сочинению)

Я был крещен и воспитан в православной христианской вере. Меня учили ей и с детства, и во все время моего отрочества и юности. Но когда я 18-ти лет вышел со второго курса университета, я не верил уже ни во что из того, чему меня учили.

Судя по некоторым воспоминаниям, я никогда и не верил серьезно, а имел только доверие к тому, чему меня учили, и к тому, что исповедовали передо мной большие; но доверие это было очень шатко.

Помню, что, когда мне было лет одиннадцать, один мальчик, давно умерший, Володенька М., учившийся в гимназии, придя к нам на воскресенье, как последнюю новинку объявил нам открытие, сделанное в гимназии. Открытие состояло в том, что бога нет и что все, чему нас учат, одни выдумки (это было в 1838 году). Помню, как старшие братья заинтересовались этою новостью, позвали и меня на совет. Мы все, помню, очень оживились и приняли это известие как что-то очень занимательное и весьма возможное.

Помню еще, что, когда старший мой брат Дмитрий, будучи в университете, вдруг, с свойственною его натуре страстностью, предался вере и стал ходить ко всем службам, поститься, вести чистую и нравственную жизнь, то мы все, и даже старшие, не переставая поднимали его на смех и прозвали почему-то Ноем. Помню, Мусин-Пушкин, бывший тогда попечителем Казанского университета, звавший нас к себе танцевать, насмешливо уговаривал отказывавшегося брата тем, что и Давид плясал пред ковчегом. Я сочувствовал тогда этим шуткам старших и выводил из них заключение о том, что учить катехизис надо, ходить в церковь надо, но слишком серьезно всего этого принимать не следует. Помню еще, что я очень молодым читал Вольтера, и насмешки его не только не возмущали, но очень веселили меня.

Отпадение мое от веры произошло во мне так же, как оно происходило и происходит теперь в людях нашего склада образования. Оно, как мне кажется, происходит в большинстве случаев так: люди живут так, как все живут, а живут все на основании начал, не только не имеющих ничего общего с вероучением, но большею частью противоположных ему; вероучение не участвует в жизни, и в сношениях с другими людьми никогда не приходится сталкиваться, и в собственной жизни самому никогда не приходится справляться с ним; вероучение это исповедуется где-то там, вдали от жизни и независимо от нее. Если сталкиваешься с ним, то только как с внешним, не связанным с жизнью, явлением.

По жизни человека, по делам его, как теперь, так и тогда никак нельзя узнать, верующий он или нет. Если и есть различие между явно исповедующими православие и отрицающими его, то не в пользу первых. Как теперь, так и тогда явное признание и исповедание православия большею частию встречалось в людях тупых, жестоких и безнравственных и считающих себя очень важными. Ум же, честность, прямота, добродушие и нравственность большею частью встречались в людях, признающих себя неверующими.

В школах учат катехизису и посылают учеников в церковь; от чиновников требуют свидетельств в бытии у причастия. Но человек нашего круга, который не учится больше и не находится на государственной службе, и теперь, а в старину еще больше, мог прожить десятки лет, не вспомнив ни разу о том, что он живет среди христиан и сам считается исповедующим христианскую православную веру.

Так что как теперь, так и прежде вероучение, принятое по доверию и поддерживаемое внешним давлением, понемногу тает под влиянием знаний и опытов жизни, противоположных вероучению, и человек очень часто долго живет, воображая, что в нем цело то вероучение, которое сообщено было ему с детства, тогда как его давно уже нет и следа.

Мне рассказывал С., умный и правдивый человек, как он перестал верить. Лет двадцати шести уже, он раз на ночлеге во время охоты, по старой, с детства принятой привычке, стал вечером на молитву. Старший брат, бывший с ним на охоте, лежал на сене и смотрел на него. Когда С. кончил и стал ложиться, брат его сказал ему: «А ты еще все делаешь это?» И больше ничего они не сказали друг другу. И С. перестал с этого дня становиться на молитву и ходить в церковь. И вот тридцать лет не молится, не причащается и не ходит в церковь. И не потому, чтобы он знал убеждения своего брата и присоединился бы к ним, не потому, чтоб он решил что-нибудь в своей душе, а только потому, что слово это, сказанное братом, было как толчок пальцем в стену, которая готова была упасть от собственной тяжести; слово это было указанием на то, что там, где он думал, что есть вера, давно уже пустое место, и что потому слова, которые он говорит, и кресты, и поклоны, которые он кладет во время стояния на молитве, суть вполне бессмысленные действия. Сознав их бессмысленность, он не мог продолжать их.

Так было и бывает, я думаю, с огромным большинством людей. Я говорю о людях нашего образования, говорю о людях, правдивых с самими собою, а не о тех, которые самый предмет веры делают средством для достижения каких бы то ни было временных целей. (Эти люди – самые коренные неверующие, потому что если вера для них – средство для достижения каких-нибудь житейских целей, то это уж наверно не вера.) Эти люди нашего образования находятся в том положении, что свет знания и жизни растопил искусственное здание, и они или уже заметили это и освободили место, или еще не заметили этого.

Сообщенное мне с детства вероучение исчезло во мне так же, как и в других, с той только разницей, что так как я очень рано стал много читать и думать, то мое отречение от вероучения очень рано стало сознательным. Я с шестнадцати лет перестал становиться на молитву и перестал по собственному побуждению ходить в церковь и говеть. Я перестал верить в то, что мне было сообщено с детства, но я верил во что-то. Во что я верил, я никак бы не мог сказать. Верил я и в бога, или, скорее, я не отрицал бога, но какого бога, я бы не мог сказать; не отрицал я и Христа и его учение, но в чем было его учение, я тоже не мог бы сказать.

Теперь, вспоминая то время, я вижу ясно, что вера моя – то, что, кроме животных инстинктов, двигало моею жизнью, – единственная истинная вера моя в то время была вера в совершенствование. Но в чем было совершенствование и какая была цель его, я бы не мог сказать. Я старался совершенствовать себя умственно – я учился всему, чему мог и на что наталкивала меня жизнь; я старался совершенствовать свою волю – составлял себе правила, которым старался следовать; совершенствовал себя физически, всякими упражнениями изощряя силу и ловкость и всякими лишениями приучая себя к выносливости и терпению. И все это я считал совершенствованием. Началом всего было, разумеется, нравственное совершенствование, но скоро оно подменялось совершенствованием вообще, т. е. желанием быть лучше не перед самим собою или перед богом, а желанием быть лучше перед другими людьми. И очень скоро это стремление быть лучше перед людьми подменилось желанием быть сильнее других людей, т. е. славнее, важнее, богаче других.

Когда-нибудь я расскажу историю моей жизни – и трогательную и поучительную в эти десять лет моей молодости. Думаю, что многие и многие испытали то же. Я всею душой желал быть хорошим; но я был молод, у меня были страсти, а я был один, совершенно один, когда искал хорошего. Всякий раз, когда я пытался выказывать то, что составляло самые задушевные мои желания: то, что я хочу быть нравственно хорошим, я встречал презрение и насмешки; а как только я предавался гадким страстям, меня хвалили и поощряли. Честолюбие, властолюбие, корыстолюбие, любострастие, гордость, гнев, месть – все это уважалось. Отдаваясь этим страстям, я становился похож на большого, и я чувствовал, что мною довольны. Добрая тетушка моя, чистейшее существо, с которой я жил, всегда говорила мне, что она ничего не желала бы так для меня, как того, чтоб я имел связь с замужнею женщиной: «Rien ne forme un jeune homme comme une liaison avec unt femme comme il faut»;[1] еще другого счастия она желала мне – того, чтоб я был адъютантом, и лучше всего у государя; и самого большого счастья – того, чтоб я женился на очень богатой девушке и чтоб у меня, вследствие этой женитьбы, было как можно больше рабов.

Ничто так не образует молодого человека, как связь с порядочной женщиной (франц.).

rus-poetry.ru

“Исповедь”, краткое содержание

«Я рассказал правду. Если кому-нибудь известно что-нибудь противоположное рассказанному здесь, ему известны только ложь и клевета».

Первым своим несчастьем автор данных строк называет собственное появление на свет, стоившее жизни его матери. Ребенок растет, проявляя недостатки, присущие его возрасту; «я был болтун, лакомка, лгун иногда», — признается Жан-Жак. С детства разлученный с отцом, он попадает под опеку дяди, и тот отдает его в учение. От наказаний наставницы в восьмилетнем мальчике пробуждается ранняя чувственность, наложившая отпечаток на все его последующие отношения с прекрасным полом. «Всю жизнь я вожделел и безмолвствовал пред женщинами, которых больше всего любил», — пишет автор, делая «первый и самый тягостный шаг в темном и грязном лабиринте» своих признаний.

Подростка отдают в ученики к граверу; в это время у него впервые обнаруживается тяга к воровству. «В сущности, эти кражи были очень невинны, так как все, что я таскал у хозяина, употреблялось мною для работы на него же», — журит себя Жан-Жак. Одновременно с пагубными привычками в нем пробуждается страсть к чтению, и он читает все подряд. В шестнадцать лет Жан-Жак — это юноша «беспокойный, недовольный всем и собой, без расположения к своему ремеслу».

Внезапно молодой человек все бросает и отправляется странствовать. Судьба сводит его с очаровательной двадцативосьмилетней госпожой де Варанс, между ними завязываются отношения, во многом определившие жизнь Жан-Жака. Госпожа де Варанс убеждает юношу перейти из протестантства в католичество, и тот отправляется в Турин, в пристанище для новообращенных. Вырвавшись после свершения обряда на волю, он ведет беспечную жизнь, гуляет по городу и его окрестностям и влюбляется во всех хорошеньких женщин. «Никогда еще страсти не были так сильны и так чисты, как мои; никогда любовь не была более нежной, более бескорыстной», — вспоминает он. Когда у него кончаются деньги, он поступает лакеем к некой графине. На службе у нее Жан-Жак совершает проступок, о котором потом жалеет всю жизнь: взяв у хозяйки серебряную ленту, он обвиняет в этой краже юную служанку. Девушку выгоняют, репутация её непоправимо испорчена. Желание, наконец, признаться в этом грехе является одной из причин, побудивших его написать настоящую исповедь. Хозяйка Жан-Жака умирает; молодой человек поступает секретарем в богатое семейство. Он много и прилежно учится, и перед ним открываются пути дальнейшего продвижения по службе. Однако тяга к бродяжничеству пересиливает, и он отправляется обратно в Швейцарию. Добравшись до родных краев, он является к госпоже де Варанс. Та радостно принимает его, и он поселяется в её доме. Госпожа де Варанс пристраивает его в певческую школу, где он основательно занимается музыкой. Но первый же концерт, который дерзает дать юный Жан-Жак, с треском проваливается. Разумеется, никто даже не подозревает, что пройдет время, и произведения сегодняшнего неудачника будут исполняться в присутствии короля, и все придворные будут вздыхать и говорить: «Ах, какая волшебная музыка!» А пока расстроенный Жан-Жак вновь пускается странствовать. Вернувшись к «маме», как он называет госпожу де Варанс, Жан-Жак продолжает занятия музыкой. В это время происходит его окончательное сближение с госпожой де Варанс. Их близкие отношения побуждают эту немолодую уже женщину заняться светским воспитанием юноши. Но все, что она делает для него в этом направлении, по его собственным словам, «потерянный труд». Неожиданно умирает управляющий госпожи де Варанс, и Жан-Жак безуспешно пытается исполнять его обязанности. Обуреваемый благими намерениями, он начинает утаивать деньги от госпожи де Варанс. Впрочем, к стыду его, тайники эти почти всегда находят. Наконец он решает начать работать, дабы обеспечить «маму» куском хлеба. Из всех возможных занятий он выбирает музыку, и для начала берет у госпожи де Варанс денег для поездки в Париж с целью усовершенствовать свое мастерство. Но жизнь в Париже не задается, и, вернувшись к госпоже де Варанс, Жан-Жак тяжело заболевает. После выздоровления они вместе с «мамой» уезжают в деревню. «Тут начинается краткая пора счастья в моей жизни; тут наступают для меня мирные, но быстротечные минуты, дающие мне право говорить, что и я жил», — пишет автор. Сельские работы чередуются с упорными занятиями — историей, географией, латынью. Но несмотря на обуревающую его жажду знаний, Жан-Жак вновь заболевает — теперь от оседлой жизни. По настоянию госпожи де Варанс он отправляется на лечение в Монпелье, и в дороге становится любовником своей случайной попутчицы… Вернувшись, Жан-Жак обнаруживает, что вытеснен из сердца госпожи де Варанс «высоким бесцветным блондином» с манерами балаганного красавца. Растерянный и смущенный, Жан-Жак с болью в сердце уступает ему свое место подле госпожи де Варанс и с этой минуты смотрит на «свою дорогую маму не иначе, как глазами настоящего сына». Очень быстро новичок обустраивает жизнь в доме госпожи де Варанс на свой лад. Чувствуя себя не на месте, Жан-Жак уезжает в Лион и нанимается гувернером. Осенью 1715 г. он приезжает в Париж «с 15 луидорами в кармане, комедией „Нарцисс“ и музыкальным проектом в качестве средства к существованию». Неожиданно молодому человеку предлагают должность секретаря посольства в Венеции, он соглашается и покидает Францию. На новом месте ему нравится все — и город, и работа. Но посол, не в силах смириться с плебейским происхождением секретаря, начинает выживать его и в конце концов достигает своей цели. Вернувшись в Париж, Жан-Жак пытается добиться правосудия, но ему заявляют, что его ссора с послом — частное дело, ибо он всего лишь секретарь, да к тому же не подданный Франции. Поняв, что справедливости ему не добиться, Руссо селится в тихой гостинице и работает над завершением оперы. В это время он обретает «единственное настоящее утешение»: знакомится с Терезой Левассер. «Сходство наших сердец, соответствие наших характеров скоро привело к обычному результату. Она решила, что нашла во мне порядочного человека, и не ошиблась. Я решил, что нашел в ней девушку сердечную, простую, без кокетства, и тоже не ошибся. Я заранее объявил ей, что никогда не брошу её, но и не женюсь на ней. Любовь, уважение, чистосердечная прямота были создателями моего торжества», — описывает Жан-Жак свою встречу с девушкой, ставшей его верной и преданной подругой. Тереза добра, умна, сообразительна, наделена здравым смыслом, но поразительно невежественна. Все попытки Жан-Жака развить её ум терпят неудачу: девушка даже не научилась определять время по часам. Тем не менее её общества Жан-Жаку вполне хватает; не отвлекаясь на суетные дела, он упорно работает, и вскоре опера готова. Но чтобы продвинуть её на сцену, необходимо обладать талантами придворного интригана, а их-то у Жан-Жака и нет, и он вновь терпит фиаско на музыкальном поприще. Жизнь требует своего: теперь он обязан обеспечивать пропитание не только себе, но и Терезе, а заодно и её многочисленным родственникам во главе с жадной мамашей, привыкшей жить за счет старшей дочери. Ради заработка Жан-Жак поступает в секретари к знатному вельможе и на время покидает Париж. Вернувшись, он обнаруживает, что Тереза беременна. Из разговоров сотрапезников за табльдотом Жан-Жак узнает, что во Франции нежелательных младенцев сдают в Воспитательный дом; решив последовать обычаям этой страны, он уговаривает Терезу отдать младенца. На следующий год история повторяется, и так целых пять раз. Тереза «подчинилась, горько вздыхая». Жан-Жак же искренне считает, что «выбрал для своих детей самое лучшее или то, что считал таковым». Впрочем, автор «обещал написать исповедь, а не самооправдание». Жан-Жак близко сходится с Дидро. Как и у Жан-Жака, у Дидро есть «своя Нанетта», разница только в том, что Тереза кротка и добра, а Нанетта сварлива и злобна. Узнав, что Дижонская академия объявила конкурс на тему «Способствовало ли развитие наук и искусств порче или очищению нравов?», Жан-Жак увлеченно берется за перо. Готовую работу он показывает Дидро и получает его искреннее одобрение. Вскоре сочинение публикуют, вокруг него поднимается шум, Жан-Жак становится моден. Но его нежелание найти себе покровителя снискивает ему репутацию чудака. «Я был человеком, на которого стремились посмотреть, а на другой день не находили в нем ничего нового», — с горечью замечает он. Потребность в постоянном заработке и пошатнувшееся здоровье мешают ему писать. Тем не менее он добивается постановки своей оперы «Деревенский колдун», на премьере которой присутствует двор во главе с королем. Королю опера нравится, и он, желая вознаградить автора, назначает ему аудиенцию. Но Жан-Жак, желая сохранить свою независимость, отказывается от встречи с королем и, следовательно, от королевской пенсии. Его поступок вызывает всеобщее осуждение. Даже Дидро, одобряя в принципе равнодушное отношение к королю, не считает возможным отказываться от пенсии. Взгляды Жан-Жака и Дидро расходятся все дальше. Вскоре Дижонская академия объявляет новую тему: «О происхождении неравенства среди людей», и Жан-Жак снова страстно берется за перо. Над свободолюбивым автором начинают сгущаться политические тучи, он покидает Париж и едет в Швейцарию. Там его чествуют как поборника свободы. Он встречается с «мамой»: та обеднела и опустилась. Жан-Жак понимает, что его долг позаботиться о ней, но со стыдом признается, что новая привязанность вытеснила госпожу де Варанс из его сердца. Прибыв в Женеву, Жан-Жак возвращается в лоно протестантской церкви и вновь становится полноправным гражданином родного города. Вернувшись в Париж, Жан-Жак продолжает зарабатывать на жизнь перепиской нот, ибо писать ради денег он не может — «слишком трудно мыслить благородно, когда мыслишь, чтобы жить». Ведь отдавая свои сочинения на суд публики, он уверен, что делает это ради общего блага. В 1756 г. Жан-Жак покидает Париж и обосновывается в Эрмитаже. «Перемены во мне начались, как только я уехал из Парижа, как только я избавился от зрелища пороков этого большого города, вызывавших мое негодование», — заявляет он. В разгар деревенских грез Жан-Жака посещает госпожа д?Удето, и в душе его вспыхивает любовь — «первая и единственная». «На сей раз это была любовь — любовь во всей своей силе и во всем своем исступлении». Жан-Жак сопровождает госпожу д?Удето на прогулках, готов упасть в обморок от её нежных поцелуев, но отношения их не переходят границ нежной дружбы. Госпожа д?Удето послужила прообразом Юлии из «Новой Элоизы». Роман имел оглушительный успех, и автор даже поправил свои финансовые дела. Вынужденный покинуть Эрмитаж, Жан-Жак переезжает в Монморанси, где начинает писать «Эмиля». Также он продолжает работать над «Политическими установлениями»; результатом этого упорного труда становится знаменитый «Общественный договор». Многие аристократы начинают добиваться расположения Жан-Жака: принц де Конти, герцогиня Люксембургская… Но «я не желал, чтобы меня посылали в буфетную, и мало дорожил столом вельмож. Я предпочел бы, чтобы они оставили меня в покое, не чествуя и не унижая», — заявляет философ. После выхода в свет «Общественного договора» Жан-Жак чувствует, как число его врагов — тайных и явных — резко увеличивается, и он уезжает в Женеву. Но и там ему нет покоя: книгу его сожгли, а ему самому грозит арест. Вся Европа обрушивает на него свои проклятья, как только его не называют: «одержимый, бесноватый, хищный зверь, волк»… Тереза добровольно разделяет судьбу вольнолюбивого изгнанника. В конце концов Жан-Жак селится на острове Сен-Пьер, расположенном посреди Бьенского озера. «В известном смысле я прощался со светом, намереваясь затвориться на этом острове до последних своих дней», — пишет он. Жан-Жак восхищается красотой острова и окружающих его пейзажей; «о природа! о мать моя!» — в восторге восклицает он. Неожиданно он получает приказ покинуть остров. Встает вопрос: куда ехать? Сначала целью его путешествия провозглашен Берлин. Но, пишет он, «в третьей части, если у меня только хватит сил когда-нибудь написать её, будет видно, почему, предполагая отправиться в Берлин, я на самом деле отправился в Англию»…

 

 

interesnyeknigi.ru

Лев Толстой и его «Исповедь»

В конце восьмидесятых годов девятнадцатого века развитие культурной жизни России было под влиянием творчества Толстого. Он был великим писателем своего времени, который своими произведениями создал новую эпоху в художественном творчестве национальности. Он был философом, который постоянно находился в поисках различных учений. У него были последователи, которые продолжали начатое дело.

Кроме того Толстой вел активный образ жизни. В 1879 году он взялся за письмо своего произведения «Исповедь». В нем он рассказывает о своих детских и остальных годах жизни. Как он относился к религии, описал свои терзания по поводу истинности господства церкви. Так как он стал понимать, что много в ней ложного. И это подвигло писателя на то, что он стал пересматривать священные писания. Проведя анализ всей церковной догмы. После исследования, он пришел к выводу: в мире существует высшая воля, а человек должен с ней согласовывать свои действия и поступки.

Это произведение является итоговой работой писателя. Оно обобщает мировоззрение автора. Толстой вывел теорию о том, что церковь создала сама система, а не Бог. Поэтому у писателя уже появилось убеждение в том, что обществу необходима новая религия. Он считал, что божественная воля должна совпадать с законами природы, человеческой жизнью, определяя ее нравственный смысл.

Основываясь на своих наблюдениях, писатель хорошо понимал всю государственную власть, церковь и семью. Он проявлял большое сочувствие к людям, которых постоянно угнетали, и им приходилось часто страдать. А те кто работал, то получал за свой адский труд гроши, поэтому и им сочувствовал Толстой. Из этих чувств вытекала ненависть, направленная на разные несправедливые действия, произвола и насилия. А это создавалось в обществе, где эти жестокие качества считались нормой.

Все свои изыскания писатель по этому поводу нашли отражение в его «Исповеди». Но все-таки учение Толстого было утопическим. Так как зная все бедствия народа, он не мог предложить выход из создавшегося положения. И его противоречия становились все сильнее. Но он нашел в себе силы разорвать ту нить, которая его связывала с этим привилегированным классом.

school-essay.ru

Читать книгу Исповедь Льва Толстого : онлайн чтение

Лев Толстой

Исповедь

(Вступление к ненапечатанному сочинению)

I

Я был крещен и воспитан в православной христианской вере. Меня учили ей и с детства, и во все время моего отрочества и юности. Но когда я 18-ти лет вышел со второго курса университета, я не верил уже ни во что из того, чему меня учили.

Судя по некоторым воспоминаниям, я никогда и не верил серьезно, а имел только доверие к тому, чему меня учили, и к тому, что исповедовали передо мной большие; но доверие это было очень шатко.

Помню, что, когда мне было лет одиннадцать, один мальчик, давно умерший, Володенька М., учившийся в гимназии, придя к нам на воскресенье, как последнюю новинку объявил нам открытие, сделанное в гимназии. Открытие состояло в том, что бога нет и что все, чему нас учат, одни выдумки (это было в 1838 году). Помню, как старшие братья заинтересовались этою новостью, позвали и меня на совет. Мы все, помню, очень оживились и приняли это известие как что-то очень занимательное и весьма возможное.

Помню еще, что, когда старший мой брат Дмитрий, будучи в университете, вдруг, с свойственною его натуре страстностью, предался вере и стал ходить ко всем службам, поститься, вести чистую и нравственную жизнь, то мы все, и даже старшие, не переставая поднимали его на смех и прозвали почему-то Ноем. Помню, Мусин-Пушкин, бывший тогда попечителем Казанского университета, звавший нас к себе танцевать, насмешливо уговаривал отказывавшегося брата тем, что и Давид плясал пред ковчегом. Я сочувствовал тогда этим шуткам старших и выводил из них заключение о том, что учить катехизис надо, ходить в церковь надо, но слишком серьезно всего этого принимать не следует. Помню еще, что я очень молодым читал Вольтера, и насмешки его не только не возмущали, но очень веселили меня.

Отпадение мое от веры произошло во мне так же, как оно происходило и происходит теперь в людях нашего склада образования. Оно, как мне кажется, происходит в большинстве случаев так: люди живут так, как все живут, а живут все на основании начал, не только не имеющих ничего общего с вероучением, но большею частью противоположных ему; вероучение не участвует в жизни, и в сношениях с другими людьми никогда не приходится сталкиваться, и в собственной жизни самому никогда не приходится справляться с ним; вероучение это исповедуется где-то там, вдали от жизни и независимо от нее. Если сталкиваешься с ним, то только как с внешним, не связанным с жизнью, явлением.

По жизни человека, по делам его, как теперь, так и тогда никак нельзя узнать, верующий он или нет. Если и есть различие между явно исповедующими православие и отрицающими его, то не в пользу первых. Как теперь, так и тогда явное признание и исповедание православия большею частию встречалось в людях тупых, жестоких и безнравственных и считающих себя очень важными. Ум же, честность, прямота, добродушие и нравственность большею частью встречались в людях, признающих себя неверующими.

В школах учат катехизису и посылают учеников в церковь; от чиновников требуют свидетельств в бытии у причастия. Но человек нашего круга, который не учится больше и не находится на государственной службе, и теперь, а в старину еще больше, мог прожить десятки лет, не вспомнив ни разу о том, что он живет среди христиан и сам считается исповедующим христианскую православную веру.

Так что как теперь, так и прежде вероучение, принятое по доверию и поддерживаемое внешним давлением, понемногу тает под влиянием знаний и опытов жизни, противоположных вероучению, и человек очень часто долго живет, воображая, что в нем цело то вероучение, которое сообщено было ему с детства, тогда как его давно уже нет и следа.

Мне рассказывал С., умный и правдивый человек, как он перестал верить. Лет двадцати шести уже, он раз на ночлеге во время охоты, по старой, с детства принятой привычке, стал вечером на молитву. Старший брат, бывший с ним на охоте, лежал на сене и смотрел на него. Когда С. кончил и стал ложиться, брат его сказал ему: «А ты еще все делаешь это?» И больше ничего они не сказали друг другу. И С. перестал с этого дня становиться на молитву и ходить в церковь. И вот тридцать лет не молится, не причащается и не ходит в церковь. И не потому, чтобы он знал убеждения своего брата и присоединился бы к ним, не потому, чтоб он решил что-нибудь в своей душе, а только потому, что слово это, сказанное братом, было как толчок пальцем в стену, которая готова была упасть от собственной тяжести; слово это было указанием на то, что там, где он думал, что есть вера, давно уже пустое место, и что потому слова, которые он говорит, и кресты, и поклоны, которые он кладет во время стояния на молитве, суть вполне бессмысленные действия. Сознав их бессмысленность, он не мог продолжать их.

Так было и бывает, я думаю, с огромным большинством людей. Я говорю о людях нашего образования, говорю о людях, правдивых с самими собою, а не о тех, которые самый предмет веры делают средством для достижения каких бы то ни было временных целей. (Эти люди – самые коренные неверующие, потому что если вера для них – средство для достижения каких-нибудь житейских целей, то это уж наверно не вера.) Эти люди нашего образования находятся в том положении, что свет знания и жизни растопил искусственное здание, и они или уже заметили это и освободили место, или еще не заметили этого.

Сообщенное мне с детства вероучение исчезло во мне так же, как и в других, с той только разницей, что так как я очень рано стал много читать и думать, то мое отречение от вероучения очень рано стало сознательным. Я с шестнадцати лет перестал становиться на молитву и перестал по собственному побуждению ходить в церковь и говеть. Я перестал верить в то, что мне было сообщено с детства, но я верил во что-то. Во что я верил, я никак бы не мог сказать. Верил я и в бога, или, скорее, я не отрицал бога, но какого бога, я бы не мог сказать; не отрицал я и Христа и его учение, но в чем было его учение, я тоже не мог бы сказать.

Теперь, вспоминая то время, я вижу ясно, что вера моя – то, что, кроме животных инстинктов, двигало моею жизнью, – единственная истинная вера моя в то время была вера в совершенствование. Но в чем было совершенствование и какая была цель его, я бы не мог сказать. Я старался совершенствовать себя умственно – я учился всему, чему мог и на что наталкивала меня жизнь; я старался совершенствовать свою волю – составлял себе правила, которым старался следовать; совершенствовал себя физически, всякими упражнениями изощряя силу и ловкость и всякими лишениями приучая себя к выносливости и терпению. И все это я считал совершенствованием. Началом всего было, разумеется, нравственное совершенствование, но скоро оно подменялось совершенствованием вообще, т. е. желанием быть лучше не перед самим собою или перед богом, а желанием быть лучше перед другими людьми. И очень скоро это стремление быть лучше перед людьми подменилось желанием быть сильнее других людей, т. е. славнее, важнее, богаче других.

II

Когда-нибудь я расскажу историю моей жизни – и трогательную и поучительную в эти десять лет моей молодости. Думаю, что многие и многие испытали то же. Я всею душой желал быть хорошим; но я был молод, у меня были страсти, а я был один, совершенно один, когда искал хорошего. Всякий раз, когда я пытался выказывать то, что составляло самые задушевные мои желания: то, что я хочу быть нравственно хорошим, я встречал презрение и насмешки; а как только я предавался гадким страстям, меня хвалили и поощряли. Честолюбие, властолюбие, корыстолюбие, любострастие, гордость, гнев, месть – все это уважалось. Отдаваясь этим страстям, я становился похож на большого, и я чувствовал, что мною довольны. Добрая тетушка моя, чистейшее существо, с которой я жил, всегда говорила мне, что она ничего не желала бы так для меня, как того, чтоб я имел связь с замужнею женщиной: «Rien ne forme un jeune homme comme une liaison avec unt femme comme il faut»;[1] еще другого счастия она желала мне – того, чтоб я был адъютантом, и лучше всего у государя; и самого большого счастья – того, чтоб я женился на очень богатой девушке и чтоб у меня, вследствие этой женитьбы, было как можно больше рабов.

Без ужаса, омерзения и боли сердечной не могу вспомнить об этих годах. Я убивал людей на войне, вызывал на дуэли, чтоб убить, проигрывал в карты, проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство… Не было преступления, которого бы я не совершал, и за все это меня хвалили, считали и считают мои сверстники сравнительно нравственным человеком.

Так я жил десять лет.

В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости. В писаниях своих я делал то же самое, что и в жизни. Для того чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал. Сколько раз я ухитрялся скрывать в писаниях своих, под видом равнодушия и даже легкой насмешливости, те мои стремления к добру, которые составляли смысл моей жизни. И я достигал этого: меня хвалили.

Двадцати шести лет я приехал после войны в Петербург и сошелся с писателями. Меня приняли как своего, льстили мне. И не успел я оглянуться, как сословные писательские взгляды на жизнь тех людей, с которыми я сошелся, усвоились мною и уже совершенно изгладили во мне все мои прежние попытки сделаться лучше. Взгляды эти под распущенность моей жизни подставили теорию, которая ее оправдывала.

Взгляд на жизнь этих людей, моих сотоварищей по писанию, состоял в том, что жизнь вообще идет развиваясь и что в этом развитии главное участие принимаем мы, люди мысли, а из людей мысли главное влияние имеем мы – художники, поэты. Наше призвание – учить людей. Для того же, чтобы не представился тот естественный вопрос самому себе: что я знаю и чему мне учить, – в теории этой было выяснено, что этого и не нужно знать, а что художник и поэт бессознательно учит. Я считался чудесным художником и поэтом, и потому мне очень естественно было усвоить эту теорию. Я – художник, поэт – писал, учил, сам не зная чему. Мне за это платили деньги, у меня было прекрасное кушанье, помещение, женщины, общество, у меня была слава. Стало быть, то, чему я учил, было очень хорошо.

Вера эта в значение поэзии и в развитие жизни была вера, и я был одним из жрецов ее. Быть жрецом ее было очень выгодно и приятно. И я довольно долго жил в этой вере, не сомневаясь в ее истинности. Но на второй и в особенности на третий год такой жизни я стал сомневаться в непогрешимости этой веры и стал ее исследовать. Первым поводом к сомнению было то, что я стал замечать, что жрецы этой веры не все были согласны между собою. Одни говорили: мы – самые хорошие и полезные учители, мы учим тому, что нужно, а другие учат неправильно. А другие говорили: нет, мы – настоящие, а вы учите неправильно. И они спорили, ссорились, бранились, обманывали, плутовали друг против друга. Кроме того, было много между ними людей и не заботящихся о том, кто прав, кто не прав, а просто достигающих своих корыстных целей с помощью этой нашей деятельности. Все это заставило меня усомниться в истинности нашей веры.

Кроме того, усомнившись в истинности самой веры писательской, я стал внимательнее наблюдать жрецов ее и убедился, что почти все жрецы этой веры, писатели, были люди безнравственные и, в большинстве, люди плохие, ничтожные по характерам – много ниже тех людей, которых я встречал в моей прежней разгульной и военной жизни – но самоуверенные и довольные собой, как только могут быть довольны люди совсем святые или такие, которые и не знают, что такое святость. Люди мне опротивели, и сам себе я опротивел, и я понял, что вера эта – обман.

Но странно то, что хотя всю эту ложь веры я понял скоро и отрекся от нее, но от чина, данного мне этими людьми, – от чина художника, поэта, учителя – я не отрекся. Я наивно воображал, что я – поэт, художник, и могу учить всех, сам не зная, чему я учу. Я так и делал.

Из сближения с этими людьми я вынес новый порок – до болезненности развившуюся гордость и сумасшедшую уверенность в том, что я призван учить людей, сам не зная чему.

Теперь, вспоминая об этом времени, о своем настроении тогда и настроении тех людей (таких, впрочем, и теперь тысячи), мне и жалко, и страшно, и смешно – возникает именно то самое чувство, которое испытываешь в доме сумасшедших.

Мы все тогда были убеждены, что нам нужно говорить и говорить, писать, печатать – как можно скорее, как можно больше, что все это нужно для блага человечества. И тысячи нас, отрицая, ругая один другого, все печатали, писали, поучая других. И, не замечая того, что мы ничего не знаем, что на самый простой вопрос жизни: что хорошо, что дурно, – мы не знаем, что ответить, мы все, не слушая друг друга, все враз говорили, иногда потакая друг другу и восхваляя друг друга с тем, чтоб и мне потакали и меня похвалили, иногда же раздражаясь и перекрикивая друг друга, точно так, как в сумасшедшем доме.

Тысячи работников дни и ночи из последних сил работали, набирали, печатали миллионы слов, и почта развозила их по всей России, а мы все еще больше и больше учили, учили и учили и никак не успевали всему научить, и все сердились, что нас мало слушают.

Ужасно странно, но теперь мне понятно. Настоящим, задушевным рассуждением нашим было то, что мы хотим как можно больше получать денег и похвал. Для достижения этой цели мы ничего другого не умели делать, как только писать книжки и газеты. Мы это и делали. Но для того чтобы нам делать столь бесполезное дело и иметь уверенность, что мы – очень важные люди, нам надо было еще рассуждение, которое бы оправдывало нашу деятельность. И вот у нас было придумано следующее: все, что существует, то разумно. Все же, что существует, все развивается. Развивается же все посредством просвещения. Просвещение же измеряется распространением книг, газет. А нам платят деньги и нас уважают за то, что мы пишем книги и газеты, и потому мы – самые полезные и хорошие люди. Рассуждение это было бы очень хорошо, если бы мы все были согласны; но так как на каждую мысль, высказываемую одним, являлась всегда мысль, диаметрально противоположная, высказываемая другим, то это должно бы было заставить нас одуматься. Но мы этого не замечали. Нам платили деньги, и люди нашей партии нас хвалили, – стало быть, мы, каждый из нас, считали себя правыми.

Теперь мне ясно, что разницы с сумасшедшим домом никакой не было; тогда же я только смутно подозревал это, и то только, как и все сумасшедшие, – называл всех сумасшедшими, кроме себя.

III

Так я жил, предаваясь этому безумию еще шесть лет, до моей женитьбы. В это время я поехал за границу. Жизнь в Европе и сближение мое с передовыми и учеными европейскими людьми утвердило меня еще больше в той вере совершенствования вообще, которой я жил, потому что ту же самую веру я нашел и у них. Вера эта приняла во мне ту обычную форму, которую она имеет у большинства образованных людей нашего времени. Вера эта выражалась словом «прогресс». Тогда мне казалось, что этим словом выражается что-то. Я не понимал еще того, что, мучимый, как всякий живой человек, вопросами, как мне лучше жить, я, отвечая: жить сообразно с прогрессом, – говорю совершенно то же, что скажет человек, несомый в лодке по волнам и по ветру, на главный и единственный для него вопрос: «Куда держаться?» – если он, не отвечая на вопрос, скажет: «Нас несет куда-то».

Тогда я не замечал этого. Только изредка не разум, а чувство возмущалось против этого общего в наше время суеверия, которым люди заслоняют от себя свое непонимание жизни. Так, в бытность мою в Париже, вид смертной казни обличил мне шаткость моего суеверия прогресса. Когда я увидал, как голова отделилась от тела и то и другое врозь застучало в ящике, я понял – не умом, а всем существом, – что никакие теории разумности существующего и прогресса не могут оправдать этого поступка и что если бы все люди в мире, по каким бы то ни было теориям, с сотворения мира, находили, что это нужно, – я знаю, что это не нужно, что это дурно и что поэтому судья тому, что хорошо и нужно, не то, что говорят и делают люди, и не прогресс, а я с своим сердцем. Другой случай сознания недостаточности для жизни суеверия прогресса была смерть моего брата. Умный, добрый, серьезный человек, он заболел молодым, страдал более года и мучительно умер, не понимая, зачем он жил, и еще менее понимая, зачем он умирает. Никакие теории ничего не могли ответить на эти вопросы ни мне, ни ему во время его медленного и мучительного умирания.

Но это были только редкие случаи сомнения, в сущности же я продолжал жить, исповедуя только веру в прогресс. «Все развивается, и я развиваюсь; а зачем это я развиваюсь вместе со всеми, это видно будет». Так бы я тогда должен был формулировать свою веру.

Вернувшись из-за границы, я поселился в деревне и попал на занятие крестьянскими школами. Занятие это было мне особенно по сердцу, потому что в нем не было той, ставшей для меня очевидною, лжи, которая мне уже резала глаза в деятельности литературного учительства. Здесь я тоже действовал во имя прогресса, но я уже относился критически к самому прогрессу. Я говорил себе, что прогресс в некоторых явлениях своих совершался неправильно и что вот надо отнестись к первобытным людям, крестьянским детям, совершенно свободно, предлагая им избрать тот путь прогресса, который они захотят.

В сущности же я вертелся все около одной и той же неразрешимой задачи, состоящей в том, чтоб учить, не зная чему. В высших сферах литературной деятельности мне ясно было, что нельзя учить, не зная, чему учить, потому что я видел, что все учат различному и спорами между собой скрывают только сами от себя свое незнание; здесь же, с крестьянскими детьми, я думал, что можно обойти эту трудность тем, чтобы предоставить детям учиться, чему они хотят. Теперь мне смешно вспомнить, как я вилял, чтоб исполнить свою похоть – учить, хотя очень хорошо знал в глубине души, что я не могу ничему учить такому, что нужно, потому что сам не знаю, что нужно. После года, проведенного в занятиях школой, я другой раз поехал за границу, чтобы там узнать, как бы это так сделать, чтобы, самому ничего не зная, уметь учить других.

И мне казалось, что я этому выучился за границей, и, вооруженный всей этой премудростью, я в год освобождения крестьян вернулся в Россию и, заняв место посредника, стал учить и необразованный народ в школах, и образованных людей в журнале, который я начал издавать. Дело, казалось, шло хорошо, но я чувствовал, что я не совсем умственно здоров и долго это не может продолжаться. И я бы тогда же, может быть, пришел к тому отчаянию, к которому я пришел в пятьдесят лет, если б у меня не было еще одной стороны жизни, не изведанной еще мною и обещавшей мне спасение: это была семейная жизнь.

В продолжение года я занимался посредничеством, школами и журналом и так измучился, от того особенно, что запутался, так мне тяжела стала борьба по посредничеству, так смутно проявлялась деятельность моя в школах, так противно мне стало мое влияние в журнале, состоявшее все в одном и том же – в желании учить всех и скрыть то, что я не знаю, чему учить, что я заболел более духовно, чем физически, – бросил все и поехал в степь к башкирам – дышать воздухом, пить кумыс и жить животною жизнью.

Вернувшись оттуда, я женился. Новые условия счастливой семейной жизни совершенно уже отвлекли меня от всякого искания общего смысла жизни. Вся жизнь моя сосредоточилась за это время в семье, в жене, в детях и потому в заботах об увеличении средств жизни. Стремление к усовершенствованию, подмененное уже прежде стремлением к усовершенствованию вообще, к прогрессу, теперь подменилось уже прямо стремлением к тому, чтобы мне с семьей было как можно лучше.

Так прошло еще пятнадцать лет.

Несмотря на то что я считал писательство пустяками, в продолжение этих пятнадцати лет я все-таки продолжал писать. Я вкусил уже соблазна писательства, соблазна огромного денежного вознаграждения и рукоплесканий за ничтожный труд и предавался ему как средству к улучшению своего материального положения и заглушению в душе всяких вопросов о смысле жизни моей и общей.

Я писал, поучая тому, что для меня было единой истиной, что надо жить так, чтобы самому с семьей было как можно лучше.

Так я жил, но пять лет тому назад со мною стало случаться что-то очень странное: на меня стали находить минуты сначала недоумения, остановки жизни, как будто я не знал, как мне жить, что мне делать, и я терялся и впадал в уныние. Но это проходило, и я продолжал жить по-прежнему. Потом эти минуты недоумения стали повторяться чаще и чаще и все в той же самой форме. Эти остановки жизни выражались всегда одинаковыми вопросами: Зачем? Ну, а потом?

Сначала мне казалось, что это так – бесцельные, неуместные вопросы. Мне казалось, что это все известно и что, если я когда и захочу заняться их разрешением, это не будет стоить мне труда, – что теперь только мне некогда этим заниматься, а когда вздумаю, тогда и найду ответы. Но чаще и чаще стали повторяться вопросы, настоятельнее и настоятельнее требовались ответы, и как точки, падая все на одно место, сплотились эти вопросы без ответов в одно черное пятно.

Случилось то, что случается с каждым заболевающим смертельною внутреннею болезнью. Сначала появляются ничтожные признаки недомогания, на которые больной не обращает внимания, потом признаки эти повторяются чаще и чаще и сливаются в одно нераздельное по времени страдание. Страдание растет, и больной не успеет оглянуться, как уже сознает, что то, что он принимал за недомогание, есть то, что для него значительнее всего в мире, что это – смерть.

То же случилось и со мной. Я понял, что это – не случайное недомогание, а что-то очень важное, и что если повторяются все те же вопросы, то надо ответить на них. И я попытался ответить. Вопросы казались такими глупыми, простыми, детскими вопросами. Но только что я тронул их и попытался разрешить, я тотчас же убедился, во-первых, в том, что это не детские и глупые вопросы, а самые важные и глубокие вопросы в жизни, и, во-вторых, в том, что я не могу и не могу, сколько бы я ни думал, разрешить их. Прежде чем заняться самарским имением, воспитанием сына, писанием книги, надо знать, зачем я это буду делать. Пока я не знаю – зачем, я не могу ничего делать. Среди моих мыслей о хозяйстве, которые очень занимали меня в то время, мне вдруг приходил в голову вопрос: «Ну хорошо, у тебя будет 6000 десятин в Самарской губернии, 300 голов лошадей, а потом?..» И я совершенно опешивал и не знал, что думать дальше. Или, начиная думать о том, как я воспитаю детей, я говорил себе: «Зачем?» Или, рассуждая о том, как народ может достигнуть благосостояния, я вдруг говорил себе: «А мне что за дело?» Или, думая о той славе, которую приобретут мне мои сочинения, я говорил себе: «Ну хорошо, ты будешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Мольера, всех писателей в мире, – ну и что ж!..»

И я ничего и ничего не мог ответить.

iknigi.net

Краткое содержание Толстой Исповедь — Поэты и писатели

Свое произведение «Исповедь» Толстой писал на протяжении трех лет — начиная с 1879 по 1882. Она совершенно не похожа по стилю написания на все его остальные работы. Большинство литературных критиков считают, что это лучшее произведение писателя. Впервые она была опубликована в журнале «Русская мысль», но практически сразу была запрещена цензурой, за слишком смелое изложение своего личного мнения о фундаментальных вопросах мироустройства.

На протяжении всей книги писатель разбирается с такими основными понятиями, с которыми мы постоянно сталкиваемся на протяжении всей своей жизни — как жизнь, смерть, мораль, честь, вера, духовность, и пытается проанализировать свое отношение ко всему этому. Толстой рассказывает о себе, о своей жизни и самых ярких ее происшествиях и пытается объяснить то или иное свое поведение через призму этих понятий.

Даже прочитав только название, становится понятно, что автор через письмо хочет излить свою душу широкому кругу читателей, поведать то, что лежит у него на душе, что важно и близко ему.

Большую часть своего рассказа Лев Николаевич посвящает размышлениям о Боге и о Царствие Божьем, которое ждет нас всех после смерти. Писатель приводит различные выдержки из Евангелия, подводя их под случаи описанные в своем произведении.

«Исповедь» — это попытка писателя в процессе осмысления своей жизни найти путь куда он в итоге идет и понять смысл всей своей жизни и существования. Прожив достаточно долгую жизнь, Толстой задавался философскими вопросами, пытаясь сопоставить обычное человеческое существование с божьими законами любовью к Богу. Даже будучи крещеным еще при рождении, он на протяжении всей жизни сомневался в присутствии Бога на Земле, искал его и только в конце книги мы видим, что он наконец нашел свой покой и смирился со всем.

Можете использовать этот текст для читательского дневника

Толстой Лев. Все произведения

Исповедь. Картинка к рассказу

Сейчас читают

Действие всей комедии происходит в Италии на одной из улиц поселка Кьодже. Утром на улице встретились несколько женщин. Из них Паскуа и Либера были дамами замужними. Лучетта и Орсетта не состояли в браке, но уже были помолвлены.

Скучающий, отвергнутый Богом, Демон смотрел на земли Кавказа, — ничто не радовало его взор, и даже творение зла и власть, данная ему, были не в радость. С затуманенным взором он наблюдал и за землями Грузии

Сказка начинается с описания жизни царя. Жил он в достатке, и особенно красив был его сад, утопающий в зелени. И стал он подмечать, что у него исчезают яблоки.

Ребята мастерили кораблик. И заметили мышонка, который не смог убежать. Он хотел его убить, но сестричка придумала посадить его на корабль.

Продолжая путешествовать по миру, по пути охотник Иван Тургенев встречает разных абсолютно людей. На этот раз он решает остановиться в небольшом трактире, хозяин которого был очень не разговорчив, но прекрасно понимал толк в развлечении гостей

rus-poetry.ru

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *