Читать книгу Белая гвардия Михаила Булгакова
Ярослав Тинченко Белая гвардия Михаила Булгакова
Белая Гвардия и «Белая гвардия» Михаила Булгакова
Уже не одно поколение отечественных и зарубежных читателей искренне увлекается творчеством выдающегося киевского писателя Михаила Афанасьевича Булгакова. Его произведения стали классикой славянской культуры, которую знает и любит весь мир. В ряду бессмертных произведений Булгакова особое место занимает роман «Белая гвардия», ставший в свое время писательским талантливого молодого журналиста. Этот роман во многом является автобиографическим, написанным на основе «живого» материала: фактов из жизни близких и друзей во времена гражданской войны на Украине.
Читатели и исследователи до сих пор не сошлись в определении жанра «Белой гвардии»: биографическая проза, исторический и даже детективно-приключенческий роман, — вот те характеристики, которые можно встретить относительно этого произведения. Характер же романа Михаила Афанасьевича заложен в его названии: «Белая гвардия». Если исходить из исторических реалий названия, то роман должен восприниматься, как глубоко трагический и сентиментальный. Почему? Именно это мы и попробуем объяснить.
Описываемые в романе исторические события относятся к концу 1918 года: борьбе на Украине между социалистической украинской Директорией и консервативным режимом гетмана Скоропадского. Главные герои романа оказываются втянутыми в эти события, и в качестве белогвардейцев защищают Киев от войск Директории. Под знаком носителей Белой идеи мы и воспринимаем персонажей романа. В своей «белогвардейской сущности» были глубоко убеждены и те офицеры и добровольцы, которые действительно в ноябре-декабре 1918 года защищали Киев. Как выяснилось позже, белогвардейцами они не были. Добровольческая белогвардейская армия генерала Антона Деникина не признавала Брестского мирного договора и де- юре оставалась в состоянии войны с немцами. Не признавали белые и марионеточного правительства гетмана Скоропадского, правившего под прикрытием немецких штыков. Когда на Украине началась борьба между Директорией и Скоропадским, гетману пришлось искать помощи в среде интеллигенции и офицерства Украины, в большинстве поддерживающей белогвардейцев. Чтобы привлечь на свою сторону эти категории населения, правительсктво Скоропадского в газетах объявило якобы имеющий место приказ Деникина о вхождении войск, сражающихся с Директорией, в состав Добровольческой армии. В соответствии с этим приказом, части, защищавшие Киев, становились белогвардейскими. Этот приказ оказался откровенной ложью министра внутренних дел правительства Скоропадского Игоря Кистяковского, который таким образом завлекал в ряды защитников гетмана новых бойцов. Антон Деникин отправил в Киев несколько телеграмм, отрицающих факт наличия такого приказа, в которых он отказывался признавать защитников Скоропадского белогвардейцами. Эти телеграммы были сокрыты, и киевские офицеры и добровольцы искренне считали себя частью Добровольческой армии. Лишь после того, как украинская Директория взяла Киев, а его защитники были пленены украинскими частями, телеграммы Деникина были обнародованы. Оказалось, что плененные офицеры и добровольцы не являлись ни белогвардейцами, ни гетманцами. Фактически, они защищали Киев неизвестно зачем и неизвестно от кого. Киевские пленные для всех воюющих сторон оказались персонами вне закона: белые от них отказались, украинцам они были не нужны, для красных оставались врагами. Более двух тысяч человек, в основном офицеров и представителей интеллигенции, попавших в плен к Директории, было отправлено вместе с эвакуировавшимися немцами в
www.bookol.ru
Белая гвардия (Булгаков)/Глава 20 — Викитека
Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, но 1919 был его страшней.
В ночь со второго на третье февраля у входа на Цепной Мост через Днепр человека в разорванном и черном пальто с лицом синим и красным в потеках крови волокли по снегу два хлопца, а пан куренной бежал с ним рядом и бил его шомполом по голове. Голова моталась при каждом ударе, но окровавленный уже не вскрикивал, а только ухал. Тяжко и хлестко впивался шомпол в разодранное в клочья пальто, и каждому удару отвечало сипло:
— Ух… а…
— А, жидовская морда! — исступленно кричал пан куренной, — к штабелям его, на расстрел! Я тебе покажу, як по темным углам ховаться. Я т-тебе покажу! Что ты робив за штабелем? Шпион!..
Но окровавленный не отвечал яростному пану куренному. Тогда пан куренной забежал спереди, и хлопцы отскочили, чтобы самим увернуться от взлетевшей, блестящей трости. Пан куренной не рассчитал удара и молниеносно опустил шомпол на голову. Что-то в ней крякнуло, черный не ответил уже «ух»… Повернув руку и мотнув головой, с колен рухнул набок и, широко отмахнув другой рукой, откинул ее, словно хотел побольше захватить для себя истоптанной и унавоженной земли. Пальцы крючковато согнулись и загребли грязный снег. Потом в темной луже несколько раз дернулся лежащий в судороге и стих.
Над поверженным шипел электрический фонарь у входа на мост, вокруг поверженного метались встревоженные тени гайдамаков с хвостами на головах, а выше было черное небо с играющими звездами.
И в ту минуту, когда лежащий испустил дух, звезда Марс над Слободкой под Городом вдруг разорвалась в замерзшей выси, брызнула огнем и оглушительно ударила.
Вслед звезде черная даль за Днепром, даль, ведущая к Москве, ударила громом тяжко и длинно. И тотчас хлопнула вторая звезда, но ниже, над самыми крышами, погребенными под снегом.
И тотчас синяя гайдамацкая дивизия тронулась с моста и побежала в Город, через Город и навеки вон.
Следом за синей дивизией, волчьей побежкой прошел на померзших лошадях курень Козыря-Лешко, проплясала какая-то кухня… потом исчезло все, как будто никогда и не было. Остался только стынущий труп еврея в черном у входа на мост, да утоптанные хлопья сена, да конский навоз.
И только труп и свидетельствовал, что Пэтурра не миф, что он действительно был… Дзынь… Трень… гитара, турок… кованый на Бронной фонарь… девичьи косы, метущие снег, огнестрельные раны, звериный вой в ночи, мороз… Значит, было.
Он, Гриць, до работы… |
А зачем оно было? Никто не скажет. Заплатит ли кто-нибудь за кровь?
Нет. Никто.
Просто растает снег, взойдет зеленая украинская трава, заплетет землю… выйдут пышные всходы… задрожит зной над полями, и крови не останется и следов. Дешева кровь на червонных полях, и никто выкупать ее не будет.
Никто.
С вечера жарко натопили Саардамские изразцы, и до сих пор, до глубокой ночи, печи все еще держали тепло. Надписи были смыты с Саардамского Плотника, и осталась только одна:
«…Лен… я взял билет на Аид…»
Дом на Алексеевском спуске, дом, накрытый шапкой белого генерала, спал давно и спал тепло. Сонная дрема ходила за шторами, колыхалась в тенях.
За окнами расцветала все победоноснее студеная ночь и беззвучно плыла над землей. Играли звезды, сжимаясь и расширяясь, и особенно высоко в небе была звезда красная и пятиконечная — Марс.
В теплых комнатах поселились сны.
Турбин спал в своей спален
ru.wikisource.org
Белая гвардия (Булгаков)/Глава 14 — Викитека
Они нашлись. Никто не вышел в расход, и нашлись в следующий же вечер.
«Он», — отозвалось в груди Анюты, и сердце ее прыгнуло, как Лариосикова птица. В занесенное снегом оконце турбинской кухни осторожно постучали со двора. Анюта прильнула к окну и разглядела лицо. Он, но без усов… Он… Анюта обеими руками пригладила черные волосы, открыла дверь в сени, а из сеней в снежный двор, и Мышлаевский оказался необыкновенно близко от нее. Студенческое пальто с барашковым воротником и фуражка… исчезли усы… Но глаза, даже в полутьме сеней, можно отлично узнать. Правый в зеленых искорках, как уральский самоцвет, а левый темный… И меньше ростом стал…
Анюта дрожащею рукой закинула крючок, причем исчез двор, а полосы из кухни исчезли оттого, что пальто Мышлаевского обвило Анюту и очень знакомый голос шепнул:
— Здравствуйте, Анюточка… Вы простудитесь… А в кухне никого нет, Анюта?
— Никого нет, — не помня, что говорит, и тоже почему-то шепотом ответила Анюта. — «Целует, губы сладкие стали», — в сладостнейшей тоске подумала она и зашептала: — Виктор Викторович… пустите… Елене…
— При чем тут Елена… — укоризненно шепнул голос, пахнущий одеколоном и табаком, — что вы, Анюточка…
— Виктор Викторович, пустите, закричу, как бог свят, — страстно сказала Анюта и обняла за шею Мышлаевского, — у нас несчастье — Алексея Васильевича ранили…
Удав мгновенно выпустил.
— Как ранили? А Никол?!
— Никол жив-здоров, а Алексей Васильевича ранили.
Полоска света из кухни, двери.
В столовой Елена, увидев Мышлаевского, заплакала и сказала:
— Витька, ты жив… Слава богу… А вот у нас… — Она всхлипнула и указала на дверь к Турбину. — Сорок у него… скверная рана…
— Мать честная, — ответил Мышлаевский, сдвинув фуражку на самый затылок, — как же это он подвернулся?
Он повернулся к фигуре, склонившейся у стола над бутылью и какими-то блестящими коробками.
— Вы доктор, позвольте узнать?
— Нет, к сожалению, — ответил печальный и тусклый голос, — не доктор. Разрешите представиться: Ларион Суржанский.
Гостиная. Дверь в переднюю заперта и задернута портьера, чтобы шум и голоса не проникали к Турбину. Из спальни его вышли и только что уехали остробородый в золотом пенсне, другой бритый — молодой, и, наконец, седой и старый и умный в тяжелой шубе, в боярской шапке, профессор, самого же Турбина учитель. Елена провожала их, и лицо ее стало каменным. Говорили — тиф, тиф… и накликали.
— Кроме раны, — сыпной тиф…
И ртутный столб на сорока и… «Юлия»… В спаленке красноватый жар. Тишина, а в тишине бормотанье про лесенку и звонок «бр-рынь»…
— Здоровеньки булы, пане добродзию, — сказал Мышлаевский ядовитым шепотом и расставил ноги. Шервинский, густо-красный, косил глазом. Черный костюм сидел на нем безукоризненно; белье чудное и галстук бабочкой; на ногах лакированные ботинки. «Артист оперной студии Крамского». Удостоверение в кармане. — Чому ж це вы без погон?.. — продолжал Мышлаевский. — «На Владимирской развеваются русские флаги… Две дивизии сенегалов в одесском порту и сербские квартирьеры… Поезжайте, господа офицеры, на Украину и формируйте части»… за ноги вашу мамашу!.
ru.wikisource.org
Михаил Булгаков «Белая гвардия»
Заметки о романе
М.А. Булгакова «Белая гвардия»
Роман Михаила Афанасьевича Булгакова «Белая гвардия» наполнен различными пластами смыслов, часто неподвластными понимаю читателя, если тот не обладает для трактовки этой книги знаниями.
В тексте присутствует не только явная, но и скрытая информация. Примером первой можно считать лиричные, хоть и наполненные беспокойством описания явлений природы («На севере воет и воет вьюга…»), но, разбираясь в исторической обстановке в России в 1918 году, можно понять, что автора интересует не столько природа, сколько наступающая на уютный «Город-дом» грозная и никем не контролируемая сила революции, представленная Булгаковым в образе жестокой и беспощадной зимы и угрожающая коренным образом изменить, а то и уничтожить сложившийся внутренний порядок, «убить» гармонию сосуществования людей друг с другом.
Анализируя текст, нужно помнить и о биографии самого автора. Например, зная, что Булгаков увлекался астрологией и эзотерикой, можно, даже не интересуясь истории России, увидеть заложенную в первом абзаце информацию, предрекающую наступление страшного и тяжёлого времени:
«Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская — вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс».
Как известно, в астрологии каждая планета (или, как говорит автор, «звезда») имеет свои характеристики. Марс (бог войны у древних римлян) – жестокая, воинственная планета, имевшая в астрологии древних только отрицательные характеристики. Венера же (богиня любви и красоты у тех же римлян), наоборот, олицетворяет миролюбие, дружелюбие. В 1918 году в сильной позиции находился Марс, он «давил» на Венеру, стоявшую в нейтральной позиции, что означало время войн и смут. Если предположить, что в первом абзаце Булгаков говорили о каком-то определённом дне, то, полистав календарь астрологии за 1918 год, можно узнать, что в то время одновременно «высоко в небе стояли две звезды… Венера… и…Марс» только однажды – в декабре, а день был – пятница, 13 . У суеверного человека (а Булгаков, без сомнения, относился к таким людям) такое совпадение должно было стать поводом как минимум задуматься над происходящими событиями.
Но автор, кроме занятий астрологией, был ещё и глубоко верующим человеком (недаром его дед был священником, а отец – профессором Киевской духовной академии). Его вера пронизывает всю главу, но особенно угрожающе звучат последние строки, цитируемые Алексею Турбину отцом Александром: «Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь». Эти строки взяты Булгаковым из Откровения Иоанна Богослова . Булгаков не продолжает цитату, так как все верующие люди, знакомые с Библией, знали продолжение, которое звучало следующим образом: «И услышал я Ангела вод, который говорил: праведен Ты, Господи, Который еси и был, и свят, потому что так судил; За то, что они пролили кровь святых и пророков, Ты дал им пить кровь: они достойны того» . Цитата приобретает ещё более угрожающий смысл, если вспомнить, что «Белая гвардия» писалась после 20-го года, а значит, Булгаков успел увидеть все те ужасы, которые пророчил в тексте.
В произведении автор рассматривает 3 временных отрезка, показывая читателю жизнь одной семьи в идеализированном прошлом (время, когда все были счастливы, любили друг друга и не думали об опасности), жутком неопределенном настоящем, когда никто не знает, что с ним случится завтра, выживет ли он в дни смуты, и возможном будущем, о котором герои могут только догадываться и которое вряд ли принесет им счастье.
Подробно описывая время романа, Булгаков использует приёмы деформации и развёртывания. Во время описываемых происшествий вторгаются события из прошлого, замечаются намёки на будущее. Все три временных отрезка описываются автором не совсем стандартно. И если прошлое – это «Золотой век», время счастья и тепла домашнего очага: «Много лет до смерти, в доме №13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку», а настоящее – время тяжёлое, смутное: «…всё это мать в самое трудное время оставила детям…; жизнь… становится страшнее и страшнее», то будущее –период, когда «придётся мучиться и умирать». Приём развёртывания используется Булгаковым, когда его целью является заострить внимание читателя на определённом событии в жизни героев. Например, говоря об отпевании умершей матери (а вместе с ней – и отпевании «золотого прошлого»), автор обращается к детальному описанию природы, чувств героев: «…был май, вишнёвые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна; Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито…»
Писатель в своем произведении дает практически документальную картину событий, произошедших в Киеве в то время. С точностью летописца он указывает не только на четкий временной отрезок, но и на географические координаты.
Пространство текста близко к реальному (Булгаков точно определяет то место, где развёртывается действие его романа), антропоцентрично (события передаются через чувства и мысли героев – «Ну, думается, вот перестанет, начнётся та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится всё страшнее и страшнее»), может быть как закрытым (дом, Город – своего рода убежище для героев), так и открытым (говоря о событиях, происходящих в городе, автор упоминает «горы над Днепром», север, где «воет и воет вьюга», расширяя таким образом «географию» романа).
Анализировать произведение можно с различных точек зрения. Оно, как любое сильное классическое произведение, раскрывается перед читателем разными своими гранями, предлагая снова и снова осмысливать и переосмысливать каждое слово Мастера.
fantlab.ru
О романе М. Булгакова «Белая гвардия». Русские писатели ХХ века от Бунина до Шукшина: учебное пособие
О романе М. Булгакова «Белая гвардия»
Роман, над которым работал Михаил Афанасьевич в 1925 г., назывался «Белая гвардия». Он печатался в журнале «Россия».
К этому времени за плечами у Булгакова был уже немалый жизненный опыт. Он помнил и тихую, размеренную жизнь провинциального Киева, и глухую русскую деревню, и огненный водоворот гражданской войны. Об общественно-политических взглядах Булгакова в тот период можно судить только на основе его позднейших произведений. В среде, к которой он принадлежал по рождению, преобладали настроения умеренно монархические. В начале XX в. потомственное дворянство Булгакова или столбовое дворянство его жены само по себе уже значило очень мало. Важнее была принадлежность к интеллигенции, к тому ее сравнительно обеспеченному слою, который стремился подчеркнуто стоять вне политики, но приветствовал всякое расширение интеллектуальной и духовной свободы. Роман «Белая гвардия», рисующий историю киевской семьи Турбиных, конец белого движения на Украине – одно из первых произведений в советской литературе, запечатлевших глубокую драму представителей русской потомственной интеллигенции, не принявших революции. Оказавшись в белом стане, Алексей Турбин, Мышлаевский переживают духовную трагедию, крах своих жизненных представлений. Им, «героям внутренней чести», душам заблудшим, писатель противопоставляет нравственных антагонистов – Шервинского, Тальберга, «людей рассчитанной карьеры», «без бога в душе».
В «Белой гвардии» Булгаков подчеркнуто отделяет Алексея Турбина – героя с явными автобиографическими чертами, который, вернувшись, хочет «отдыхать и отдыхать и устраивать заново не военную, а обыкновенную человеческую жизнь», – от фронтовых офицеров, «сбитых с винтов жизни войной и революцией».
Здесь же возникает «дьявольский вопрос»: не монархист ли автор романа? Булгаков пародирует вульгарно-социологическую критику и оценки некоторых участников гражданской войны, видевших в «Белой гвардии» «апологию», или, как считал А.В. Луначарский, «полуапологию» белогвардейщины, а заодно как бы предвосхищает споры будущих исследователей о своем будто бы явно выраженном и неизменном монархизме. Этим своим критикам – настоящим и будущим – Булгаков вполне резонно указывает, что «не всякий смазывающий голову бриолином так-таки обязательно монархист». Наиболее близкие Булгакову герои в конечном счете избавляются от монархических взглядов. Очевидно, такая же эволюция произошла и с самим писателем.
Не случайно в финале «Белой гвардии» возникает символическая фигура человека с ружьем, часового бронепоезда «Пролетарий», написанная с тем строгим объективным пафосом, который не позволяет сомневаться в позициях автора романа.
Михаил Булгаков обладал не только сатирическим, но и редким лирическим даром, который и был, пожалуй, основным музыкальным тоном его прозы. Роман «Белая гвардия» в самом стиле своем сочетает черты поэтического эпоса и тонкого психологического письма.
(По Б. Соколову, Е. Сидорову)
Поделитесь на страничкеСледующая глава >
biography.wikireading.ru
Белая гвардия Булгаков читать, Белая гвардия Булгаков читать бесплатно, Белая гвардия Булгаков читать онлайн
Белая гвардия
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке http://bulgakovmikhail.ru/ Приятного чтения! Белая гвардия Михаил Афанасьевич Булгаков Классическая и современная проза Место действия в романе М.А.Булгакова «Белая гвардия» — Киев, время — «страшный год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй», герой — молодой врач Алексей Турбин, волею судьбы попавший в водоворот страшных событий Гражданской войны. Семья Турбиных до последнего старается сохранить в своем доме старый уклад, собственный духовный мир… Но в переходящем из рук в руки Киеве это невозможно… В книгу также вошла пьеса «Дни Турбиных» и рассказы писателя, сюжеты которых во многом автобиографичны. Михаил Булгаков. Белая гвардия Посвящается Любови Евгеньевне Белозерской Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло. – Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран! «Капитанская дочка» И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими… ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 1 Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская – вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс. Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты? Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин, после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город, в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе. Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей. Алексей, Елена, Тальберг и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение? Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему. Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх… эх… Много лет до смерти, в доме N13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны, бессмертен и Саардамский Плотник, и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий. Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV, нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, – все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила: – Дружно… живите. Но как жить? Как же жить? Алексею Васильевичу Турбину, старшему – молодому врачу – двадцать восемь лет. Елене – двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу – тридцать один, а Николке – семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера, и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей. Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала детям: – Живите. А им придется мучиться и умирать. Как-то, в сумерки, вскоре после похорон матери, Алексей Турбин, придя к отцу Александру, сказал: – Да, печаль у нас, отец Александр. Трудно маму забывать, а тут еще такое тяжелое время… Главное, ведь только что вернулся, думал, наладим жизнь, и вот… Он умолк и, сидя у стола, в сумерках, задумался и посмотрел вдаль. Ветви в церковном дворе закрыли и домишко священника. Казалось, что сейчас же за стеной тесного кабинетика, забитого книгами, начинается весенний, таинственный спутанный лес. Город по-вечернему глухо шумел, пахло сиренью. – Что сделаешь, что сделаешь, – конфузливо забормотал священник. (Он всегда конфузился, если приходилось беседовать с людьми.) – Воля божья. – Может, кончится все это когда-нибудь? Дальше-то лучше будет? – неизвестно у кого спросил Турбин. Священник шевельнулся в кресле. – Тяжкое, тяжкое время, что говорить, – пробормотал он, – но унывать-то не следует… Потом вдруг наложил белую руку, выпростав ее из темного рукава ряски, на пачку книжек и раскрыл верхнюю, там, где она была заложена вышитой цветной закладкой. – Уныния допускать нельзя, – конфузливо, но как-то очень убедительно проговорил он. – Большой грех – уныние… Хотя кажется мне, что испытания будут еще. Как же, как же, большие испытания, – он говорил все увереннее. – Я последнее время все, знаете ли, за книжечками сижу, по специальности, конечно, больше все богословские… Он приподнял книгу так, чтобы последний свет из окна упал на страницу, и прочитал: – «Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь». 2 Итак, был белый, мохнатый декабрь. Он стремительно подходил к половине. Уже отсвет рождества чувствовался на снежных улицах. Восемнадцатому году скоро конец. Над двухэтажным домом N13, постройки изумительной (на улицу квартира Турбиных была во втором этаже, а в маленький, покатый, уютный дворик – в первом), в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветки на деревьях стали лапчаты и обвисли. Гору замело, засыпало сарайчики во дворе – и стала гигантская сахарная голова. Дом накрыло шапкой белого генерала, и в нижнем этаже (на улицу – первый, во двор под верандой Турбиных – подвальный) засветился слабенькими желтенькими огнями инженер и трус, буржуй и несимпатичный, Василий Иванович Лисович, а в верхнем – сильно и весело загорелись турбинские окна. В сумерки Алексей и Николка пошли за дровами в сарай. – Эх, эх, а дров до черта мало. Опять сегодня вытащили, смотри. Из Николкиного электрического фонарика ударил голубой конус, а в нем видно, что обшивка со стены явно содрана и снаружи наскоро прибита. – Вот бы подстрелить чертей! Ей-богу. Знаешь что: сядем на эту ночь в караул? Я знаю – это сапожники из одиннадцатого номера. И ведь какие негодяи! Дров у них больше, чем у нас. – А ну их… Идем. Бери. Ржавый замок запел, осыпался на братьев пласт, поволокли дрова. К девяти часам вечера к изразцам Саардама нельзя было притронуться. Замечательная печь на своей ослепительной поверхности несла следующие исторические записи и рисунки, сделанные в разное время восемнадцатого года рукою Николки тушью и полные самого глубокого смысла и значения: «Если тебе скажут, что союзники спешат к нам на выручку, – не верь. Союзники – сволочи. Он сочувствует большевикам.» Рисунок: рожа Момуса. Подпись: «Улан Леонид Юрьевич». «Слухи грозные, ужасные, Наступают банды красные!» Рисунок красками: голова с отвисшими усами, в папахе с синим хвостом. Подпись: «Бей Петлюру!» Руками Елены и нежных и старинных турбинских друзей детства – Мышлаевского, Карася, Шервинского – красками, тушью, чернилами, вишневым соком записано: «Елена Васильевна любит нас сильно, Кому – на, а кому – не.» «Леночка, я взял билет на Аиду. Бельэтаж N8, правая сторона.» «1918 года, мая 12 дня я влюбился.» «Вы толстый и некрасивый.» «После таких слов я застрелюсь.» (Нарисован весьма похожий браунинг.) «Да здравствует Россия! Да здравствует самодержавие!» «Июнь. Баркарола.» «Недаром помнит вся Россия Про день Бородина.» Печатными буквами, рукою Николки: «Я таки приказываю посторонних вещей на печке не писать под угрозой расстрела всякого товарища с лишением прав. Комиссар Подольского райкома. Дамский, мужской и женский портной Абрам Пружинер, 1918 года, 30-го января.» Пышут жаром разрисованные изразцы, черные часы ходят, как тридцать лет назад: тонк-танк. Старший Турбин, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года, во френче с громадными карманами, в синих рейтузах и мягких новых туфлях, в любимой позе – в кресле с ногами. У ног его на скамеечке Николка с вихром, вытянув ноги почти до буфета, – столовая маленькая. Ноги в сапогах с пряжками. Николкина подруга, гитара, нежно и глухо: трень… Неопределенно трень… потому что пока что, видите ли, ничего еще толком не известно. Тревожно в Городе, туманно, плохо… На плечах у Николки унтер-офицерские погоны с белыми нашивками, а на левом рукаве остроуглый трехцветный шеврон. (Дружина первая, пехотная, третий ее отдел. Формируется четвертый день, ввиду начинающихся событий.) Но, несмотря на все эти события, в столовой, в сущности говоря, прекрасно. Жарко, уютно, кремовые шторы задернуты. И жар согревает братьев, рождает истому. Старший бросает книгу, тянется. – А ну-ка, сыграй «Съемки»… Трень-та-там… Трень-та-там… Сапоги фасонные, Бескозырки тонные, То юнкера-инженеры идут! Старший начинает подпевать. Глаза мрачны, но в них зажигается огонек, в жилах – жар. Но тихонько, господа, тихонько, тихонечко. Здравствуйте, дачники, Здравствуйте, дачницы… Гитара идет маршем, со струн сыплет рота, инженеры идутbulgakovmikhail.ru
Михаил Булгаков — Белая гвардия
Посвящается Любови Евгеньевне Белозерской
Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло.
— Ну, барин, — закричал ямщик, — беда: буран!
«Капитанская дочка»
И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими…
Часть первая
1
Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская — вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.
Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?
Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин, после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город, в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе.
Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей.
Алексей, Елена, Тальберг и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?
Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.
Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх… эх…
Много лет до смерти, в доме №13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны, бессмертен и Саардамский Плотник, и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.
Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV, нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, — все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила:
— Дружно… живите.
Но как жить? Как же жить?
Алексею Васильевичу Турбину, старшему — молодому врачу — двадцать восемь лет. Елене — двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу — тридцать один, а Николке — семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера, и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.
Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала детям:
— Живите.
А им придется мучиться и умирать.
Как-то, в сумерки, вскоре после похорон матери, Алексей Турбин, придя к отцу Александру, сказал:
— Да, печаль у нас, отец Александр. Трудно маму забывать, а тут еще такое тяжелое время… Главное, ведь только что вернулся, думал, наладим жизнь, и вот…
Он умолк и, сидя у стола, в сумерках, задумался и посмотрел вдаль. Ветви в церковном дворе закрыли и домишко священника. Казалось, что сейчас же за стеной тесного кабинетика, забитого книгами, начинается весенний, таинственный спутанный лес. Город по-вечернему глухо шумел, пахло сиренью.
— Что сделаешь, что сделаешь, — конфузливо забормотал священник. (Он всегда конфузился, если приходилось беседовать с людьми.) — Воля божья.
— Может, кончится все это когда-нибудь? Дальше-то лучше будет? — неизвестно у кого спросил Турбин.
Священник шевельнулся в кресле.
— Тяжкое, тяжкое время, что говорить, — пробормотал он, — но унывать-то не следует…
Потом вдруг наложил белую руку, выпростав ее из те
www.knigger.org