Рассказ детство – Максим Горький «Детство» краткое содержание по главам и описание рассказа для 7 класса – читать онлайн

Содержание

Читать онлайн «Детство» автора Толстой Лев Николаевич — RuLit

Лев Николаевич Толстой

Детство

Глава I.

УЧИТЕЛЬ КАРЛ ИВАНЫЧ

12 августа 18…, ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра — Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой — из сахарной бумаги на палке — по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул нос из-под одеяла, остановил рукою образок, который продолжал качаться, скинул убитую муху на пол и хотя заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицеливаться и хлопать.

«Положим, — думал я, — я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володи ной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, — прошептал я, — как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает… противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка — какие противные!»

В то время как я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошел к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам.

— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ust schon im Saal[1], — крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nun, nun, Faulenzer![2] — говорил он.

Как я ни боялся щекотки, я не вскочил с постели и не отвечал ему, а только глубже запрятал голову под подушки, изо всех сил брыкал ногами и употреблял все старания удержаться от смеха.

«Какой он добрый и как нас любит, а я мог так дурно о нем подумать!»

Мне было досадно и на самого себя и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены.

— Ach, lassen sie[3], Карл Иваныч! — закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из-под подушек.

Карл Иваныч удивился, оставил в покое мои подошвы и с беспокойством стал спрашивать меня: о чем я? не видел ли я чего дурного во сне?.. Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты. Я сказал ему, что плачу оттого, что видел дурной сон, — будто maman умерла и ее несут хоронить. Все это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слезы полились уже от другой причины.

Когда Карл Иваныч оставил меня и я, приподнявшись на постели, стал натягивать чулки на свои маленькие ноги, слезы немного унялись, но мрачные мысли о выдуманном сне не оставляли меня. Вошел дядька Николай — маленький, чистенький человечек, всегда серьезный, аккуратный, почтительный и большой приятель Карла Иваныча. Он нес наши платья и обувь. Володе сапоги, а мне покуда еще несносные башмаки с бантиками. При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в одной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь, говорил:

— Будет вам, Владимир Петрович, извольте умываться.

Я совсем развеселился.

— Sind sie bald fertig?[4] — послышался из классной голос Карла Иваныча.

Голос его был строг и не имел уже того выражения доброты, которое тронуло меня до слез. В классной Карл Иваныч был совсем другой человек: он был наставник. Я живо оделся, умылся и, еще с щеткой в руке приглаживая мокрые волосы, явился на его зов.

Карл Иваныч, с очками на носу и книгой в руке, сидел на своем обычном месте, между дверью и окошком. Налево от двери были две полочки: одна — наша, детская, другая — Карла Иваныча, собственная. На нашей были всех сортов книги — учебные и неучебные: одни стояли, другие лежали. Только два больших тома «Histoire des voyages»[5], в красных переплетах, чинно упирались в стену; а потом пошли длинные, толстые, большие и маленькие книги, — корочки без книг и книги без корочек; все туда же, бывало, нажмешь и всунешь, когда прикажут перед рекреацией привести в порядок библиотеку, как громко называл Карл Иваныч эту полочку. Коллекция книг на

собственной если не была так велика, как на нашей, то была еще разнообразнее. Я помню из них три: немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту — без переплета, один том истории Семилетней войны — в пергаменте, прожженном с одного угла, и полный курс гидростатики. Карл Иваныч большую часть своего времени проводил за чтением, даже испортил им свое зрение; но, кроме этих книг и «Северной пчелы», он ничего не читал.

В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне его напоминает. Это — кружок из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света.

Как теперь вижу я перед собой длинную фигуру в ваточном халате и в красной шапочке, из-под которой виднеются редкие седые волосы. Он сидит подле столика, на котором стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо; в одной руке он держит книгу, другая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, черная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы на лоточке. Все это так чинно, аккуратно лежит на своем месте, что по одному этому порядку можно заключить, что у Карла Иваныча совесть чиста и душа покойна.

Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься наверх, в классную, смотришь — Карл Иваныч сидит себе один на своем кресле и с спокойно-величавым выражением читает какую-нибудь из своих любимых книг. Иногда я заставал его и в такие минуты, когда он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким-то особенным выражением, а губы грустно улыбались. В комнате тихо; только слышно его равномерное дыхание и бой часов с егерем.

Бывало, он меня не замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он — один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал ее Николаю, — ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber[6] Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.

На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно подкленные рукою Карла Иваныча. На третьей стене, в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна — изрезанная, наша, другая — новенькая,

собственная, употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой — черная доска, на которой кружками отмечались наши большие проступки и крестиками — маленькие. Налево от доски был угол, в который нас ставили на колени.

вернуться

Вставать, дети, вставать!.. пора. Мама уже в зале

www.rulit.me

Толстой Лев Николаевич, стр. 1

Аннотация: Детство — Что может быть интереснее и прекраснее открытия мира детскими глазами? Именно они всегда широко открыты, очень внимательны и на редкость проницательны. Поэтому Лев Толстой взглянул вокруг глазами маленького дворянина Николеньки Иртеньева и еще раз показал чистоту и низменность чувств, искренность и ложь, красоту и уродство…

———————————————

Лев Николаевич Толстой

Детство

Глава I.

УЧИТЕЛЬ КАРЛ ИВАНЫЧ

12 августа 18…, ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра — Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой — из сахарной бумаги на палке — по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул нос из-под одеяла, остановил рукою образок, который продолжал качаться, скинул убитую муху на пол и хотя заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицеливаться и хлопать.

«Положим, — думал я, — я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володи ной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, — прошептал я, — как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает… противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка — какие противные!»

В то время как я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошел к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам.

— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ust schon im Saal [1] , — крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nun, nun, Faulenzer! [2] — говорил он.

Как я ни боялся щекотки, я не вскочил с постели и не отвечал ему, а только глубже запрятал голову под подушки, изо всех сил брыкал ногами и употреблял все старания удержаться от смеха.

«Какой он добрый и как нас любит, а я мог так дурно о нем подумать!»

Мне было досадно и на самого себя и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены.

— Ach, lassen sie [3] , Карл Иваныч! — закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из-под подушек.

Карл Иваныч удивился, оставил в покое мои подошвы и с беспокойством стал спрашивать меня: о чем я? не видел ли я чего дурного во сне?.. Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты. Я сказал ему, что плачу оттого, что видел дурной сон, — будто maman умерла и ее несут хоронить. Все это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слезы полились уже от другой причины.

tululu.org

Детство — Лев Толстой

Страница 1 из 6

Повесть: Детство

Глава I. УЧИТЕЛЬ КАРЛ ИВАНЫЧ

12 августа 18…, ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра – Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой – из сахарной бумаги на палке – по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул нос из–под одеяла, остановил рукою образок, который продолжал качаться, скинул убитую муху на пол и хотя заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицеливаться и хлопать. «Положим, – думал я, – я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володи ной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, – прошептал я, – как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает… противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка – какие противные!» В то время как я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошел к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам. – Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ust schon im Saal*), – крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. – Nun, nun, Faulenzer!**) – говорил он. –––––––– *)Вставать, дети, вставать!.. пора. Мама уже в зале (нем.). **) Ну, ну, ленивец! (нем.) Как я ни боялся щекотки, я не вскочил с постели и не отвечал ему, а только глубже запрятал голову под подушки, изо всех сил брыкал ногами и употреблял все старания удержаться от смеха. «Какой он добрый и как нас любит, а я мог так дурно о нем подумать!» Мне было досадно и на самого себя и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены. – Ach, lassen sie*), Карл Иваныч! – закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из–под подушек. –––––––––– *) Ах, оставьте (нем.). Карл Иваныч удивился, оставил в покое мои подошвы и с беспокойством стал спрашивать меня: о чем я? не видел ли я чего дурного во сне?.. Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту пе ред тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты. Я сказал ему, что плачу оттого, что видел дурной сон, – будто maman умерла и ее несут хоронить. Все это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слезы полились уже от другой причины. Когда Карл Иваныч оставил меня и я, приподнявшись на постели, стал натягивать чулки на свои маленькие ноги, слезы немного унялись, но мрачные мысли о выдуманном сне не оставляли меня. Вошел дядька Николай – маленький, чистенький человечек, всегда серьезный, аккуратный, почтительный и большой приятель Карла Иваныча. Он нес наши платья и обувь. Володе сапоги, а мне покуда еще несносные башмаки с бантиками. При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в одной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь, говорил: – Будет вам, Владимир Петрович, извольте умываться. Я совсем развеселился. – Sind sie bald fertig?*) – послышался из классной голос Карла Иваныча. ––––––––––––––––– *) Скоро вы будете готовы? (нем.) Голос его был строг и не имел уже того выражения доброты, которое тронуло меня до слез. В классной Карл Иваныч был совсем другой человек: он был наставник. Я живо оделся, умылся и, еще с щеткой в руке приглаживая мокрые волосы, явился на его зов. Карл Иваныч, с очками на носу и книгой в руке, сидел на своем обычном месте, между дверью и окошком. Налево от двери были две полочки: одна – наша, детская, другая – Карла Иваныча, собственная. На нашей были всех сортов книги – учебные и неучебные: одни стояли, другие лежали. Только два больших тома «Histoire des voyages», в красных переплетах, чинно упирались в стену; а потом пошли длинные, толстые, большие и маленькие книги, – корочки без книг и книги без корочек; все туда же, бывало, нажмешь и всунешь, когда прикажут перед рекреацией привести в порядок библиотеку, как громко называл Карл Иваныч эту полочку. Коллекция книг на собственной если не была так велика, как на нашей, то была еще разнообразнее. Я помню из них три: немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту – без переплета, один том истории Семилетней войны – в пергаменте, прожженном с одного угла, и полный курс гидростатики. Карл Иваныч большую часть своего времени проводил за чтением, даже испортил им свое зрение; но, кроме этих книг и «Северной пчелы», он ничего не читал. В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне его напоминает. Это – кружок из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой–то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света. Как теперь вижу я перед собой длинную фигуру в ваточном халате и в красной шапочке, из–под которой виднеются редкие седые волосы. Он сидит подле столика, на котором стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо; в одной руке он держит книгу, другая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, черная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы на лоточке. Все это так чинно, аккуратно лежит на своем месте, что по одному этому порядку можно заключить, что у Карла Иваныча совесть чиста и душа покойна. Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься наверх, в классную, смотришь – Карл Иваныч сидит себе один на своем кресле и с спокойно–величавым выражением читает какую–нибудь из своих любимых книг. Иногда я заставал его и в такие минуты, когда он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким–то особенным выражением, а губы грустно улыбались. В комнате тихо; только слышно его равномерное дыхание и бой часов с егерем. Бывало, он меня не замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он – один–одинешенек, и никто–то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал ее Николаю, – ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber*) Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган. ––––––––––– *) Милый (нем.). На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно подкленные рукою Карла Иваныча. На третьей стене, в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна – изрезанная, наша, другая – новенькая, собственная, употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой – черная доска, на которой кружками отмечались наши большие проступки и крестиками – маленькие. Налево от доски был угол, в который нас ставили на колени. Как мне памятен этот угол! Помню заслонку в печи, отдушник в этой заслонке и шум, который он производил, когда его поворачивали. Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, – а каково мне?» – и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю – право, один страх хуже всякого наказания. Оглянешься на Карла Иваныча, – а он сидит себе с книгой в руке и как будто ничего не замечает. В середине комнаты стоял стол, покрытый оборванной черной клеенкой, из–под которой во многих местах виднелись края, изрезанные перочинными ножами. Кругом стола было несколько некрашеных, но от долгого употребления залакированных табуретов. Последняя стена была занята тремя окошками. Вот какой был вид из них: прямо под окнами дорога, на которой каждая выбоина, каждый камешек, каждая колея давно знакомы и милы мне; за дорогой – стриженая липовая аллея, из–за которой кое–где виднеется плетеный частокол; через аллею виден луг, с одной стороны которого гумно, а напротив лес; далеко в лесу видна избушка сторожа. Из окна направо видна часть террасы, на которой сиживали обыкновенно большие до обеда. Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь черную головку матушки, чью–нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки. Карл Иваныч снял халат, надел синий фрак с возвышениями и сборками на плечах, оправил перед зеркалом свой галстук и повел нас вниз – здороваться с матушкой.

www.ollelukoe.ru

«Детство» Льва Николаевича Толстого. Краткое содержание произведения :: SYL.ru

Толстой Лев Николаевич, рассказ «Детство» которого мы опишем в этой статье, является одним из титанов классической русской литературы. Это автор таких известных произведений, как «Анна Каренина» и «Война и мир». Перед писателем открылся путь в мир литературы именно благодаря интересующей нас повести, а также проницательному редактору «Современника» Некрасову Николаю Алексеевичу, который опубликовал произведение Льва Николаевича Толстого «Детство» в 1852 году.

История создания произведения

Лев Николаевич в 1851 году отправляется на Кавказ вместе с Николаем, своим братом. В то время там шли бои с горцами. Атмосфера Кавказа вдохновляет молодого 23-летнего писателя к творчеству. Но он создает не просто произведение, посвященное войне, что было бы закономерно. Совсем другого характера сочинение пишет Лев Николаевич Толстой. Повесть «Детство» — ностальгическое произведение, которое создано в жанре псевдоавтобиографии.

Через год, после нескольких корректур, первый труд начинающего писателя готов. Он отправляет свою рукопись в «Современник», культовый журнал того времени, возглавляет редакцию которого Некрасов Николай Алексеевич. Сразу же этот опытный литератор замечает талантливое произведение «Детство» Льва Николаевича Толстого и публикует на страницах журнала повесть никому не известного писателя. Так в нашей стране появился великий автор художественной литературы, прозаик, известный на весь мир.

В «Современнике» позже будет издано «Отрочество» (в 1854 году), а также «Юность» (1857 год). Они продолжат историю становления личности и жизни Николеньки Иртеньева, главного героя. Однако именно «Детство» Льва Николаевича Толстого — произведение, с которого все начиналось.

Начало повести «Детство»

Прескверным для главного героя было утро 12 августа. Разбудил его громкий хлопок, раздавшийся прямо над ухом. Это Карл Иванович, учитель, затеял у кровати юного барина охоту на мух. Жутко злится Николенька на своего педагога. Карл Иванович ему ненавистен, он не терпит его красной шапочки, которую учитель носит для того, чтобы не простудить свои больные уши; пестрого халата, хлопушки для мух из сахарной бумаги и немецкой речи.

Карл Иванович

Карл Иванович, посмеиваясь, щекочет пятки Николеньки. Рассеивается сонный дурман, и мальчик не может уже представить, как мог ненавидеть всего несколько мгновений назад Карла Ивановича, своего доброго педагога. Уже 12 лет живет немец в их доме. Он научил мальчика и Володю, его старшего брата, всему тому, что знает сам.

Так в жизни Николеньки Иртеньева начинается еще один день. Ему минуло три дня назад десять лет. Описывается пора его детства.

Представление членов семьи Иртеньевых

Карл Иванович после небольших приготовлений выводит своих воспитанников (Володю и Николеньку) поздороваться с Натальей Николаевной, матушкой.

Прекрасно помнит главный герой ее карие добрые глаза, сухую нежную руку, которой она часто ласкала сыновей, а также родинку на шее, находящуюся в месте, где волосы начинают виться. Наталья Николаевна принимается разливать чай по кружкам. Любочка, младшая сестра Николеньки, музицирует в той же комнате. Вместе с ней здесь находится Мими, ее гувернантка (Марья Ивановна), особа пренеприятнейшая, как считает молодой Иртеньев.

Николенька, поцеловав ручку мамы, отправляется в кабинет отца. Петр Алексеевич — крупный помещик. Он решает с самого утра с Яковом, приказчиком, сельскохозяйственные дела. Восхищается Николенька, какой статный и высокий его папа, какая у него жилистая большая рука и спокойный ровный голос. Отец напоминает мальчику о том, что они отправляются в Москву сегодня ночью.

Продолжает свое произведение писатель. Ниже представлено его фото. Лев Николаевич Толстой («Детство») рассказывает о следующих событиях в жизни мальчиков — героев интересующего нас произведения.

Володя и Николенька должны отправиться в город

Дело в том, что Володя и Николенька уже взрослые. Оставаться в деревне им больше нельзя. Поэтому отец отвезет их в город, где они получат хорошее образование, обучатся манерам, принятым в свете. Мальчик рад отправиться в таинственную Москву. Огорчает его только расставание с Карлом Ивановичем, которого он любит так же, как отца, а также с матушкой. Учителя увольняют после многолетней службы. Выросшим Иртеньевым он уже не нужен.

Утренний урок

Мальчику не позволяют настроиться на урок утренние переживания. Он забывает напрочь диалог, выученный заранее, а тетрадь по чистописанию становится чернильной лужей из-за слез, накапавших на нее. В довершение этого сумбурного утра появляется на пороге классной комнаты Гриша — юродивый, завсегдатай поместья родителей мальчика. Он стучит костылем, говорит несвязные предсказания и напрашивается, по обыкновению, на обед к Наталье Николаевне.

Иртеньевы отправляются на охоту

«Детство» Льва Николаевича Толстого продолжается эпизодом охоты. В полном составе семейство Иртеньевых отправляется на природу. Очень любит Николенька такие поездки. Сегодня к тому же с ними находится матушка вместе с девочками — Любочкой, сестричкой, и Катенькой, дочкой гувернантки, к которой мальчик испытывает первые любовные чувства.

Взрослые после неудачной охоты (главный герой спугнул ненароком зайца) принимаются за обед, а дети начинают играть в Робинзона. Николенька в это время проявляет неловкие знаки внимания к Катеньке, но девочка не потакает ухаживаниям маленького барина.

Рисование

Детей по возвращении домой занимают рисованием. Только синяя краска достается Николеньке, и он хочет изобразить события этого дня. Мальчик рисует сперва синего зайца, после чего превращает его в куст, который, в свою очередь, трансформируется в дерево, затем в скирд и наконец в облако. Рисунок в результате признается негодным, и его выбрасывают.

Карл Иванович остается

В доме в это время разыгрывается драма с Карлом Ивановичем, учителем, которого решено было накануне уволить. Лев Николаевич Толстой («Детство») так описывает эту историю. Немец, оскорбленный, отправился жаловаться на неблагодарность Петру Николаевичу, однако так разволновался, что позабыл все слова на русском языке, разрыдался и пообещал без жалованья служить, только бы его не разлучали с воспитанниками. Петр Николаевич, пожалев старика, решил взять в Москву учителя и закрепить прежнее жалованье за ним. Восстановлена справедливость. Главный герой произведения счастлив.

Дружба двух Наталий

Рассказчик после изложенных выше событий знакомит нас еще с одной обитательницей дома родителей Николеньки — Натальей Савишной, экономкой. Когда-то это была просто дворовая девка, Наташка, жившая в селе Хабаровка, где выросла Наталья Николаевна, мать мальчика. Молодую крестьянку по просьбе отца девушки, кларнетиста, взяли в дом. Когда мама Николеньки родилась, та стала ее няней. Так зародилась сердечная дружба двух Наталий — крепостной и барышни. А когда Наталья Николаевна в благодарность за годы службы написала вольную Савишне, та разрыдалась, так как не захотела ни в какую уходить со двора.

Прощание с домом

Николенька, глядя сквозь годы, признает, что в детстве любви Савишны не ценил. И сегодня, перед отъездом прощаясь с ней, он лишь бегло целует в чепец заплаканную старушку.

Мальчик жаждет скорее приехать в Москву, отправиться навстречу приключениям. Николенька, выглядывая из коляски, видит свою маму в голубенькой развевающейся косыночке, которую она поддерживает рукой. Мальчик тогда не подозревал, что в последний раз видит свою маму такой.

Николенька и Володя в Москве

Начинается московский эпизод в жизни молодых Иртеньевых. И вот на пути мальчиков встает первое тревожное испытание — знакомство с родней, находящейся в городе. Володя и Николенька сначала отправляются к бабушке княгине. Для родственницы каждый из них готовит подарок. Николенька для нее сочиняет стихотворение. Сначала оно ему кажется вполне сносным, однако к моменту чтения на публике мальчик практически убежден, что стихи получились лживые и скверные. Но ведь это неправда! Николенька, конечно, уважает и любит бабушку, однако вовсе не так, как свою матушку.

Знакомство с дальними родственниками, новая любовь

Мальчики знакомятся в ее доме с дальними родственниками — очень красивым и статным, несмотря на то что ему уже исполнилось семьдесят лет, Иваном Ивановичем, князем; а также Корнаковой, желчной княгиней. Николенька и Володя чуть позже также знакомятся со своими одногодками, братьями Ивиными, принимают участие в их играх, видят настоящие танцы, а Николенька вторично влюбляется. Предметом его обожания теперь является Сонечка Валахина.

Он думает о ней всякий раз перед сном. Это серьезно, убежден Николенька Ирнетьев.

Смерть матушки

Вот уже полгода мальчики живут у бабушки в московском доме. Нарушает их бурную жизнь письмо из деревни. Мать мальчиков пишет, что серьезно заболела, сочтены ее дни, и просит своего супруга привезти как можно скорее в деревню детей. Петр Алексеевич сразу же мчится к жене. Однако ее застают родные уже в бреду. Наталья Николаевна никого не узнает, не видит ничего, и в страшных муках умирает в тот же день.

Похороны Натальи Николаевны

Самые тяжелые воспоминания оставили в душе Николеньки похороны матушки. Много людей собралось на них, зачем-то все плакали, жалели сироток, молились. Николенька вскрикивает сквозь годы о том, что они не имели права плакать о ней и говорить так. Ведь, по сути, никому не было дела до их горя и ее смерти. Да и сам Николенька осознать происходящее не мог. Он пишет, вспоминая о том времени, что презирал себя за то, что не ощущал чувства горечи.

Николенька видит в гробу свою маменьку и не может примириться с тем, что это восковое и желтое лицо принадлежит той, которую мальчик любил сильнее всех на свете. В ужасе страшно кричит крестьянская девочка, когда ее подносят к покойнице. Кричит и выбегает из комнаты и главный герой, пораженный отчаянием перед загадкой смерти и горькой истиной.

Выделялась среди присутствующих седая старушка, которая не плакала, а только стояла на коленях в уголке и бесшумно молилась. Это была Наталья Савишна, человек, истинно любивший умершую. Она скончалась через некоторое время — умерла спокойно и тихо, приготовившись за месяц к своим похоронам. И теперь ее могилка находится в именье, недалеко от места, где похоронена мать Николеньки.

Конец детства

Повесть «Детство» Льва Николаевича Толстого завершают следующие события. Весь дом через 3 дня после похорон переезжает в Москву. Посещая потом деревню, мальчик всегда приходит на могилу своей матушки.

Продолжилась тем же чередом жизнь Иртеньевых. Утром они вставали в своих комнатах, завтракали за столом, гуляли по дорожкам и засыпали в теплых постелях с приходом ночи. Кажется, что все осталось так же, как было… только не стало маменьки. Детство ушло вместе с ней.

Так заканчивает Лев Николаевич Толстой «Детство». Следующие две части («Отрочество» и «Юность») продолжают рассказывать о жизни главного героя. Произведение (Лев Николаевич Толстой, «Детство») является частью данной трилогии. Завершает ее «Юность», опубликованная в 1857 году.

«Диалектика души»

«Детство» (Лев Николаевич Толстой), главы которого вкратце были описаны нами, — произведение, в котором Толстой использовал впервые прием, названный критиками впоследствии «диалектикой души». Изображая состояние главного героя, Лев Николаевич применяет внутренний монолог, свидетельствующий об изменении настроений Николеньки от печали к радости, от злости к чувству стыда и неловкости. Именно эти внезапные и быстрые изменения («диалектику души») автор будет использовать в наиболее известных своих произведениях в дальнейшем. Рассказ Льва Николаевича Толстого «Детство» считается очень важным в творчестве этого писателя.

www.syl.ru

Полное содержание Детство Горький М. [1/13] :: Litra.RU




Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!


/ Полные произведения / Горький М. / Детство

    Сыну моему посвящаю
    I
     В полутёмной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его весёлые глаза плотно прикрыты чёрными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.
     Мать, полуголая, в красной юбке, стоит на коленях, зачёсывая длинные, мягкие волосы отца со лба на затылок чёрной гребёнкой, которой я любил перепиливать корки арбузов; мать непрерывно говорит что-то густым, хрипящим голосом, её серые глаза опухли и словно тают, стекая крупными каплями слёз.
     Меня держит за руку бабушка — круглая, большеголовая, с огромными глазами и смешным рыхлым носом; она вся чёрная, мягкая и удивительно интересная; она тоже плачет, как-то особенно и хорошо подпевая матери, дрожит вся и дёргает меня, толкая к отцу; я упираюсь, прячусь за неё; мне боязно и неловко.
     Я никогда ещё не видал, чтобы большие плакали, и не понимал слов, неоднократно сказанных бабушкой:
     — Попрощайся с тятей-то, никогда уж не увидишь его, помер он, голубчик, не в срок, не в свой час…
     Я был тяжко болен,- только что встал на ноги; во время болезни — я это хорошо помню — отец весело возился со мною, потом он вдруг исчез, и его заменила бабушка, странный человек.
     — Ты откуда пришла? — спросил я её.
     Она ответила:
     — С верху, из Нижнего, да не пришла, а приехала! По воде-то не ходят, шиш!
     Это было смешно и непонятно: наверху, в доме, жили бородатые, крашеные персияне, а в подвале старый, жёлтый калмык продавал овчины. По лестнице можно съехать верхом на перилах или, когда упадёшь, скатиться кувырком,это я знал хорошо. И при чём тут вода? Всё неверно и забавно спутано.
     — А отчего я шиш?
     — Оттого, что шумишь,- сказала она, тоже смеясь.
     Она говорила ласково, весело, складно. Я с первого же дня подружился с нею, и теперь мне хочется, чтобы она скорее ушла со мною из этой комнаты.
     Меня подавляет мать; её слёзы и вой зажгли во мне новое, тревожное чувство. Я впервые вижу её такою,- она была всегда строгая, говорила мало; она чистая, гладкая и большая, как лошадь; у неё жёсткое тело и страшно сильные руки. А сейчас она вся как-то неприятно вспухла и растрёпана, всё на ней разорвалось; волосы, лежавшие на голове аккуратно, большою светлой шапкой, рассыпались по голому плечу, упали на лицо, а половина их, заплетённая в косу, болтается, задевая уснувшее отцово лицо. Я уже давно стою в комнате, но она ни разу не взглянула на меня, — причёсывает отца и всё рычит, захлёбываясь слезами.
     В дверь заглядывают чёрные мужики и солдат-будочник. Он сердито кричит:
     — Скорее убирайте!
     Окно занавешено тёмной шалью; она вздувается, как парус. Однажды отец катал меня на лодке с парусом. Вдруг ударил гром. Отец засмеялся, крепко сжал меня коленями и крикнул:
     — Ничего не бойся, Лук!
     Вдруг мать тяжело взметнулась с пола, тотчас снова осела, опрокинулась на спину, разметав волосы по полу; её слепое, белое лицо посинело, и, оскалив зубы, как отец, она сказала страшным голосом:
     — Дверь затворите… Алексея — вон!
     Оттолкнув меня, бабушка бросилась к двери, закричала:
     — Родимые, не бойтесь, не троньте, уйдите Христа ради! Это не холера, роды пришли, помилуйте, батюшки!
     Я спрятался в тёмный угол за сундук и оттуда смотрел как мать извивается по полу, охая и скрипя зубами, а бабушка, ползая вокруг, говорит ласково и радостно:
     — Во имя отца и сына! Потерпи, Варюша!.. Пресвятая мати божия, заступница:
     Мне страшно; они возятся на полу около отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеётся. Это длилось долго — возня на полу; не однажды мать вставала на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой чёрный мягкий шар; потом вдруг во тьме закричал ребёнок.
     — Слава тебе, господи! — сказала бабушка. — Мальчик!
     И зажгла свечу.
     Я, должно быть, заснул в углу,- ничего не помню больше.
     Второй оттиск в памяти моей — дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки,- две уже взобрались на жёлтую крышку гроба.
     У могилы — я, бабушка, мокрый будочник и двое сердитых мужиков с лопатами. Всех осыпает тёплый дождь, мелкий, как бисер.
     — Зарывай,- сказал будочник, отходя прочь.
     Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасывать землю в могилу, захлюпала вода; спрыгнув с гроба, лягушки стали бросаться на стенки ямы, комья земли сшибали их на дно.
     — Отойди, Лёня,- сказала бабушка, взяв меня за плечо; я выскользнул из-под её руки, не хотелось уходить.
     — Экой ты, господи,- пожаловалась бабушка, не то на меня, не то на бога, и долго стояла молча, опустив голову; уже могила сровнялась с землёй, а она всё ещё стоит.
     Мужики гулко шлёпали лопатами по земле; налетел ветер и прогнал, унёс дождь. Бабушка взяла меня за руку и повела к далёкой церкви, среди множества тёмных крестов.
     — Ты что не поплачешь? — спросила она, когда вышла за ограду. — Поплакал бы!
     — Не хочется,- сказал я.
     — Ну, не хочется, так и не надо,- тихонько выговорила она.
     Всё это было удивительно: я плакал редко и только от обиды, не от боли; отец всегда смеялся над моими слезами, а мать кричала:
     — Не смей плакать!
     Потом мы ехали по широкой, очень грязной улице на дрожках, среди тёмнокрасных домов; я спросил бабушку:
     — А лягушки не вылезут?
     — Нет, уж не вылезут,- ответила она. — Бог с ними!
     Ни отец, ни мать не произносили так часто и родственно имя божие.
     Через несколько дней я, бабушка и мать ехали на пароходе, в маленькой каюте; новорожденный брат мой Максим умер и лежал на столе в углу, завёрнутый в белое, спеленатый красною тесьмой.
     Примостившись на узлах и сундуках, я смотрю в окно, выпуклое и круглое, точно глаз коня; за мокрым стеклом бесконечно льётся мутная, пенная вода. Порою она, вскидываясь, лижет стекло. Я невольно прыгаю на пол.
     — Не бойся,- говорит бабушка и, легко приподняв меня мягкими руками, снова ставит на узлы.
     Над водою — серый, мокрый туман; далеко где-то является тёмная земля и снова исчезает в тумане и воде. Всё вокруг трясётся. Только мать, закинув руки за голову, стоит, прислоняясь к стене, твёрдо и неподвижно. Лицо у неё тёмное, железное и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время молчит, и вся какая-то другая, новая, даже платье на ней незнакомо мне.
     Бабушка не однажды говорила ей тихо:
     — Варя, ты бы поела чего, маленько, а?
     Она молчит и неподвижна.
     Бабушка говорит со мною шёпотом, а с матерью — громче, но как-то осторожно, робко и очень мало. Мне кажется, что она боится матери. Это понятно мне и очень сближает с бабушкой.
     — Саратов,- неожиданно громко и сердито сказала мать. — Где же матрос?
     Вот и слова у неё странные, чужие: Саратов, матрос.
     Вошёл широкий седой человек, одетый в синее, принёс маленький ящик. Бабушка взяла его и стала укладывать тело брата, уложила и понесла к двери на вытянутых руках, но — толстая — она могла пройти в узенькую дверь каюты только боком и смешно замялась перед нею.
     — Эх, мамаша,- крикнула мать, отняла у неё гроб, и обе они исчезли, а я остался в каюте, разглядывая синего мужика.
     — Что, отошёл братишка-то? — сказал он, наклонясь ко мне.
     — Ты кто?
     — Матрос.
     — А Саратов — кто?
     — Город. Гляди в окно, вот он!
     За окном двигалась земля; тёмная, обрывистая, она курилась туманом, напоминая большой кусок хлеба, только что отрезанный от каравая.
     — А куда бабушка ушла?
     — Внука хоронить.
     — Его в землю зароют?
     — А как же? Зароют.
     Я рассказал матросу, как зарыли живых лягушек, хороня отца. Он поднял меня на руки, тесно прижал к себе и поцеловал.
     — Эх, брат, ничего ты ещё не понимаешь! — сказал он. — Лягушек жалеть не надо, господь с ними! Мать пожалей,- вон как её горе ушибло!
     Над нами загудело, завыло. Я уже знал, что это — пароход, и не испугался, а матрос торопливо опустил меня на пол и бросился вон, говоря:
     — Надо бежать!
     И мне тоже захотелось убежать. Я вышел за дверь. В полутёмной узкой щели было пусто. Недалеко от двери блестела медь на ступенях лестницы. Взглянув наверх, я увидал людей с котомками и узлами в руках. Было ясно, что все уходят с парохода,- значит и мне нужно уходить.
     Но когда вместе с толпою мужиков я очутился у борта парохода, перед мостками на берег, все стали кричать на меня:
     — Это чей? Чей ты?
     — Не знаю.
     Меня долго толкали, встряхивали, щупали. Наконец явился седой матрос и схватил меня, объяснив:
     — Это астраханский, из каюты…
     Бегом он снёс меня в каюту, сунул на узлы и ушёл, грозя пальцем:
     — Я тебе задам!
     Шум над головою становился всё тише, пароход уже не дрожал и не бухал по воде. Окно каюты загородила какая-то мокрая стена; стало темно, душно, узлы точно распухли, стесняя меня, и всё было нехорошо. Может быть, меня так и оставят навсегда одного в пустом пароходе?
     Подошёл к двери. Она не отворяется, медную ручку её нельзя повернуть. Взяв бутылку с молоком, я со всею силой ударил по ручке. Бутылка разбилась, молоко облило мне ноги, натекло в сапоги.
     Огорчённый неудачей, я лёг на узлы, заплакал тихонько и, в слезах, уснул.
     А когда проснулся, пароход снова бухал и дрожал, окно каюты горело, как солнце. Бабушка, сидя около меня, чесала волосы и морщилась, что-то нашёптывая. Волос у неё было странно много, они густо покрывали ей плечи, грудь, колени и лежали на полу, чёрные, отливая синим. Приподнимая их с пола одною рукою и держа на весу, она с трудом вводила в толстые пряди деревянный редкозубый гребень; губы её кривились, тёмные глаза сверкали сердито, а лицо в этой массе волос стало маленьким и смешным.
     Сегодня она казалась злою, но когда я спросил, отчего у неё такие длинные волосы, она сказала вчерашним тёплым и мягким голосом:
     — Видно, в наказание господь дал, — расчеши-ка вот их, окаянные! Смолоду я гривой этой хвасталась, на старости кляну! А ты спи! Ещё ран- солнышко чуть только с ночи поднялось…
     — Не хочу уж спать!
     — Ну, ино не спи,- тотчас согласилась она, заплетая косу и поглядывая на диван, где вверх лицом, вытянувшись струною, лежала мать. — Как это ты вчера бутыль-то раскокал? Тихонько говори!
     Говорила она, как-то особенно выпевая слова, и они легко укрепля- лись в памяти моей, похожие на цветы, такие же ласковые, яркие, сочные. Когда она улыбалась, её тёмные, как вишни, зрачки расширялись, вспыхивая невыразимо приятным светом, улыбка весело обнажала белые, крепкие зубы, и, несмотря на множество морщин в тёмной коже щёк, всё лицо казалось молодым и светлым. Очень портил его этот рыхлый нос с раздутыми ноздрями и красный на конце. Она нюхала табак из чёрной табакерки, украшенной серебром. Вся она — тёмная, но светилась изнутри — через глаза — неугасимым, весёлым и тёплым светом. Она сутула, почти горбатая, очень полная, а двигалась легко и ловко, точно большая кошка, — она и мягкая такая же, как этот ласковый зверь.
     До неё как будто спал я, спрятанный в темноте, но явилась она, разбудила, вывела на свет, связала всё вокруг меня в непрерывную нить, сплела всё в разноцветное кружево и сразу стала на всю жизнь другом, самым близким сердцу моему, самым понятным и дорогим человеком, — это её бескорыстная любовь к миру обогатила меня, насытив крепкой силой для трудной жизни.
     Сорок лет назад пароходы плавали медленно; мы ехали до Нижнего очень долго, и я хорошо помню эти первые дни насыщения красотою.
     Установилась хорошая погода; с утра до вечера я с бабушкой на палубе, под ясным небом, между позолоченных осенью, шелками шитых берегов Волги. Не торопясь, лениво и гулко бухая плицами по серовато-синей воде, тянется вверх по течению светлорыжий пароход, с баржой на длинном буксире. Баржа серая и похожа на мокрицу. Незаметно плывёт над Волгой солнце; каждый час вокруг всё ново, всё меняется; зелёные горы — как пышные складки на богатой одежде земли; по берегам стоят города и сёла, точно пряничные издали; золотой осенний лист плывёт по воде.
     — Ты гляди, как хорошо-то! — ежеминутно говорит бабушка, переходя от борта к борту, и вся сияет, а глаза у неё радостно расширены.
     Часто она, заглядевшись на берег, забывала обо мне: стоит у борта, сложив руки на груди, улыбается и молчит, а на глазах слёзы. Я дёргаю её за тёмную, с набойкой цветами, юбку.
     — Ась? — встрепенётся она. — А я будто задремала да сон вижу.
     — А о чём плачешь?
     — Это, милый, от радости да от старости,- говорит она, улыбаясь. — Я ведь уж старая, за шестой десяток лета-вёсны мои перекинулись-пошли.
     И, понюхав табаку, начинает рассказывать мне какие-то диковинные истории о добрых разбойниках, о святых людях, о всяком зверье и нечистой силе.
     Сказки она сказывает тихо, таинственно, наклонясь к моему лицу, заглядывая в глаза мне расширенными зрачками, точно вливая в сердце моё силу, приподнимающую меня. Говорит, точно поёт, и чем дальше, тем складней звучат слова. Слушать её невыразимо приятно. Я слушаю и прошу:
     — Ещё!
     — А ещё вот как было: сидит в подпечке старичок-домовой, занозил он себе лапу лапшой, качается, хныкает: «Ой, мышеньки, больно, ой, мышата, не стерплю!»
     Подняв ногу, она хватается за неё руками, качает её на весу и смешно морщит лицо, словно ей самой больно.
     Вокруг стоят матросы — бородатые, ласковые мужики,- слушают, смеются, хвалят её и тоже просят:
     — А ну, бабушка, расскажи ещё чего!
     Потом говорят:
     — Айда ужинать с нами!
     За ужином они угощают её водкой, меня — арбузами, дыней; это делается скрытно: на пароходе едет человек, который запрещает есть фрукты, отнимает их и выбрасывает в реку. Он одет похоже на будочника — с медными пуговицами — и всегда пьяный; люди прячутся от него.
     Мать редко выходит на палубу и держится в стороне от нас. Она всё молчит, мать. Её большое, стройное тело, тёмное, железное лицо, тяжёлая корона заплетённых в косы светлых волос — вся она, мощная и твёрдая, вспоминается мне как бы сквозь туман или прозрачное облако; из него отдалённо и неприветливо смотрят прямые серые глаза, такие же большие, как у бабушки.
     Однажды она строго сказала:
     — Смеются люди над вами, мамаша!
     — А господь с ними! — беззаботно ответила бабушка. — А пускай смеются, на доброе им здоровье!
     Помню детскую радость бабушки при виде Нижнего. Дёргая за руку, она толкала меня к борту и кричала:
     — Гляди, гляди, как хорошо! Вот он, батюшка Нижний-то! Вот он какой, богов! Церкви-те, гляди-ка ты, летят будто!
     И просила мать, чуть не плача:
     — Варюша, погляди, чай, а? Поди, забыла ведь! Порадуйся!
     Мать хмуро улыбалась.
     Когда пароход остановился против красивого города, среди реки, тесно загромождённой судами, ощетинившейся сотнями острых мачт, к борту его подплыла большая лодка со множеством людей, подцепилась багром к спущенному трапу, и один за другим люди из лодки стали подниматься на палубу. Впереди всех быстро шёл небольшой сухонький старичок, в чёрном длинном одеянии, с рыжей, как золото, бородкой, с птичьим носом и зелёными глазками.
     — Папаша! — густо и громко крикнула мать и опрокинулась на него, а он, хватая её за голову, быстро гладя щёки её маленькими, красными руками, кричал, взвизгивая:
     — Что-о, дура? Ага-а! То-то вот… Эх вы-и…
     Бабушка обнимала и целовала как-то сразу всех, вертясь, как винт; она толкала меня к людям и говорила торопливо:
     — Ну, скорее! Это — дядя Михайло, это — Яков… Тётка Наталья, это — братья, оба Саши, сестра Катерина, это всё наше племя, вот сколько!
     Дедушка сказал ей:
     — Здорова ли, мать?
     Они троекратно поцеловались.
     Дед выдернул меня из тесной кучи людей и спросил, держа за голову:
     — Ты чей таков будешь?
     — Астраханский, из каюты…
     — Чего он говорит? — обратился дед к матери и, не дождавшись ответа, отодвинул меня, сказав:
     — Скулы-те отцовы… Слезайте в лодку!
     Съехали на берег и толпой пошли в гору, по съезду, мощённому крупным булыжником, между двух высоких откосов, покрытых жухлой, примятой травой.
     Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними молча двигались дядья: чёрный гладковолосый Михаил, сухой, как дед, светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шёл с бабушкой и маленькой тёткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала:
     — Ой, не могу!
     — На што они тревожили тебя? — сердито ворчала бабушка. — Эко неумное племя!
     И взрослые и дети — все не понравились мне, я чувствовал себя чужим среди них, даже и бабушка как-то померкла, отдалилась.
     Особенно же не понравился мне дед; я сразу почуял в нём врага, и у меня явилось особенное внимание к нему, опасливое любопытство.
     Дошли до конца съезда. На самом верху его, прислоняясь к правому откосу и начиная собой улицу, стоял приземистый одноэтажный дом, окрашенный грязнорозовой краской, с нахлобученной низкой крышей и выпученными окнами. С улицы он показался мне большим, но внутри его, в маленьких, полутёмных комнатах, было тесно; везде, как на пароходе перед пристанью, суетились сердитые люди, стаей вороватых воробьёв метались ребятишки, и всюду стоял едкий, незнакомый запах.
     Я очутился на дворе. Двор был тоже неприятный: весь завешан огромными мокрыми тряпками, заставлен чанами с густой разноцветной водою. В ней тоже мокли тряпицы. В углу, в низенькой полуразрушенной пристройке, жарко горели дрова в печи, что-то кипело, булькало, и невидимый человек громко говорил странные слова:
     — Сандал — фуксин — купорос…
    II
     Началась и потекла со страшной быстротой густая, пестрая, невыразимо странная жизнь. Она вспоминается мне, как суровая сказка, хорошо рассказанная добрым, но мучительно правдивым гением. Теперь, оживляя прошлое, я сам порою с трудом верю, что все было именно так, как было, и многое хочется оспорить, отвергнуть, – слишком обильна жестокостью темная жизнь «неумного племени».
     Но правда выше жалости, и ведь не про себя я рассказываю, а про тот тесный, душный круг жутких впечатлений, в котором жил – да и по сей день живёт – простой русский человек.
     Дом деда был наполнен горячим туманом взаимной вражды всех со всеми; она отравляла взрослых, и даже дети принимали в ней живое участие. Впоследствии из рассказов бабушки я узнал, что мать приехала как раз в те дни, когда ее братья настойчиво требовали у отца раздела имущества. Неожиданное возвращение матери еще более обострило и усилило их желание выделиться. Они боялись, что моя мать потребует приданого, назначенного ей, но удержанного дедом, потому что она вышла замуж «самокруткой», против его воли. Дядья считали, что это приданое должно быть поделено между ними. Они тоже давно и жестоко спорили друг с другом о том, кому открыть мастерскую в городе, кому – за Окой, в слободе Кунавине.
     Уже вскоре после приезда, в кухне, во время обеда, вспыхнула ссора: дядья внезапно вскочили на ноги и, перегибаясь через стол, стали выть и рычать на дедушку, жалобно скаля зубы и встряхиваясь, как собаки, а дед, стуча ложкой по столу, покраснел весь и звонко – петухом – закричал:
     – По миру пущу!
     Болезненно искривив лицо, бабушка говорила:
     – Отдай им все, отец, – спокойней тебе будет, отдай!
     – Цыц, потатчица! – кричал дед, сверкая глазами, и было странно, что, маленький такой, он может кричать столь оглушительно.
     Мать встала из-за стола и, не торопясь отойдя к окну, повернулась ко всем спиною.
     Вдруг дядя Михаил ударил брата наотмашь по лицу; тот взвыл, сцепился с ним, и оба покатились по полу, хрипя, охая, ругаясь.
     Заплакали дети; отчаянно закричала беременная тетка Наталья; моя мать потащила её куда-то, взяв в охапку; весёлая рябая нянька Евгенья выгоняла из кухни детей; падали стулья; молодой широкоплечий подмастерье Цыганок сел верхом на спину дяди Михаила, а мастер Григорий Иванович, плешивый, бородатый человек в темных очках, спокойно связывал руки дяди полотенцем. Вытянув шею, дядя терся редкой черной бородой по полу и хрипел страшно, а дедушка, бегая вокруг стола, жалобно вскрикивал:
     – Братья, а! Родная кровь! Эх, вы-и…
     Я еще в начале ссоры, испугавшись, вскочил на печь и оттуда в жутком изумлении смотрел, как бабушка смывает водою из медного рукомойника кровь с разбитого лица дяди Якова; он плакал и топал ногами, а она говорила тяжёлым голосом:
     – Окаянные, дикое племя, опомнитесь!
     Дед, натягивая на плечо изорванную рубаху, кричал ей:
     – Что, ведьма, народила зверья?
     Когда дядя Яков ушел, бабушка сунулась в угол, потрясающе воя:
     – Пресвятая мати божия, верни разум детям моим!
     Дед встал боком к ней и, глядя на стол, где все было опрокинуто, пролито, тихо проговорил:
     – Ты, мать, гляди за ними, а то они Варвару-то изведут, чего доброго…
     – Полно, бог с тобой! Сними-ка рубаху-то, я зашью…
     И, сжав его голову ладонями, она поцеловала деда в лоб; он же – маленький против неё – ткнулся лицом в плечо ей.
     – Надо, видно, делиться, мать…
     – Надо, отец, надо!
     Они говорили долго; сначала дружелюбно, а потом дед начал шаркать ногой по полу, как петух перед боем, грозил бабушке пальцем и громко шептал:
     – Знаю я тебя, ты их больше любишь! А Мишка твой — езуит, а Яшка-фармазон! И пропьют они добро моё, промотают…
     Неловко повернувшись на печи, я свалил утюг; загремев по ступеням влаза, он шлёпнулся в лохань с помоями. Дед прыгнул на ступень, стащил меня и стал смотреть в лицо мне так, как будто видел меня впервые.
     – Кто тебя посадил на печь? Мать?
     – Я сам.
     – Врёшь.
     – Нет, сам. Я испугался.
     Он оттолкнул меня, легонько ударив ладонью в лоб.
     – Весь в отца! Пошел вон…
     Я был рад убежать из кухни.
     Я хорошо видел, что дед следит за мною умными и зоркими зелёными глазами, и боялся его. Помню, мне всегда хотелось спрятаться от этих обжигающих глаз. Мне казалось, что дед злой; он со всеми говорит насмешливо, обидно, подзадоривая и стараясь рассердить всякого.
     – Эх, вы-и! – часто восклицал он; долгий звук «и-и», всегда вызывал у меня скучное, зябкое чувство.
     В час отдыха, во время вечернего чая, когда он, дядья и работники приходили в кухню из мастерской, усталые, с руками, окрашенными сандалом, обожжёнными купоросом, с повязанными тесёмкой волосами, все похожие на тёмные иконы в углу кухни, – в этот опасный час дед садился против меня и, вызывая зависть других внуков, разговаривал со мною чаще, чем с ними. Весь он был складный, точёный, острый. Его атласный, шитый шелками глухой жилет был стар, вытерт, ситцевая рубаха измята, на коленях штанов красовались большие заплаты, а всё-таки он казался одетым и чище и красивей сыновей, носивших пиджаки, манишки и шелковые косынки на шеях.
     Через несколько дней после приезда он заставил меня учить молитвы. Все другие дети были старше и уже учились грамоте у дьячка Успенской церкви; золотые главы её были видны из окон дома.
     Меня учила тихонькая, пугливая тетка Наталья, женщина с детским личиком и такими прозрачными глазами, что, мне казалось, сквозь них можно было видеть все сзади её головы.
     Я любил смотреть в глаза ей подолгу, не отрываясь, не мигая; она щурилась, вертела головою и просила тихонько, почти шёпотом:
     – Ну, говори, пожалуйста: «Отче наш, иже еси…»
     И если я спрашивал: «Что такое – яко же?» — она, пугливо оглянувшись, советовала:
     – Ты не спрашивай, это хуже! Просто говори за мною: «Отче наш…» Ну?
     Меня беспокоило: почему спрашивать хуже? Слово «яко же» принимало скрытый смысл, и я нарочно всячески искажал его:
     – «Яков же», «я в коже»…
     Но бледная, словно тающая тетка терпеливо поправляла голосом, который все прерывался у неё:
     – Нет, ты говори просто: «яко же»…
     Но и сама она и все слова её были не просты. Это раздражало меня, мешая запомнить молитву.
     Однажды дед спросил:
     – Ну, Олёшка, чего сегодня делал? Играл! Вижу по желваку на лбу. Это не велика мудрость желвак нажить! А «0тче наш» заучил?
     Тётка тихонько сказала:
     – У него память плохая.
     Дед усмехнулся, весело приподняв рыжие брови.
     – А коли так, – высечь надо!
     И снова спросил меня:
     – Тебя отец сёк?
     Не понимая, о чём он говорит, я промолчал, а мать сказала:
     – Нет. Максим не бил его, да и мне запретил.
     – Это почему же?
     – Говорил, битьем не выучишь.
     – Дурак он был во всем, Максим этот, покойник, прости господи! — сердито и четко проговорил дед.
     Меня обидели его слова. Он заметил это.
     – Ты что губы надул? Ишь ты…
     И, погладив серебристо-рыжие волосы на голове, он прибавил:
     – А я вот в субботу Сашку за напёрсток пороть буду.
     – Как это пороть? — спросил я.
     Все засмеялись, а дед сказал:
     – Погоди, увидишь…
     Притаившись, я соображал: пороть – значит расшивать платья, отданные в краску, а сечь и бить – одно и то же, видимо. Бьют лошадей, собак, кошек; в Астрахани будочники бьют персиян, – это я видел. Но я никогда не видал, чтоб так били маленьких, и хотя здесь дядья щёлкали своих то по лбу, то по затылку, – дети относились к этому равнодушно, только почёсывая ушибленное место. Я не однажды спрашивал их:
     – Больно?
     И всегда они храбро отвечали:
     – Нет, нисколечко!
     Шумную историю с напёрстком я знал. Вечером, от чая до ужина, дядья и мастер сшивали куски окрашенной материи в одну «штуку» и пристёгивали к ней картонные ярлыки. Желая пошутить над полуслепым Григорием, дядя Михаил велел девятилетнему племяннику накалить на огне свечи напёрсток мастера. Саша зажал напёрсток щипцами для снимания нагара со свеч, сильно накалил его И, незаметно подложив под руку Григория, спрятался за печку, но как раз в этот момент пришёл дедушка, сел за работу и сам сунул палец в калёный напёрсток.
     Помню, когда я прибежал в кухню на шум, дед, схватившись за ухо обожженными пальцами, смешно прыгал и кричал:
     – Чьё дело, басурмане?
     Дядя Михаил, согнувшись над столом, гонял напёрсток пальцами и дул на него; мастер невозмутимо шил; тени прыгали по его огромной лысине; прибежал дядя Яков и, спрятавшись за угол печи, тихонько смеялся там; бабушка терла на терке сырой картофель.
     – Это Сашка Яковов устроил,- вдруг сказал дядя Михаил.
     – Врешь! — крикнул Яков, выскочив из-за печки.
     А где-то в углу его сын плакал и кричал:
     – Папа, не верь. Он сам меня научил!
     Дядья начали ругаться. Дед же сразу успокоился, приложил к пальцу тертый картофель и молча ушел, захватив с собой меня.
     Все говорили – виноват дядя Михаил. Естественно, что за чаем я спросил – будут ли его сечь и пороть?
     – Надо бы, – проворчал дед, искоса взглянув на меня.
     Дядя Михаил, ударив по столу рукою, крикнул матери:
     – Варвара, уйми своего щенка, а то я ему башку сверну!
     Мать сказала:
     – Попробуй, тронь…
     И все замолчали.
     Она умела говорить краткие слова как-то так, точно отталкивала ими людей от себя, отбрасывала их, и они умалялись.
     Мне было ясно, что все боятся матери; даже сам дедушка говорил с нею не так, как с другими – тише. Это было приятно мне, и я с гордостью хвастался перед братьями:
     – Моя мать — самая сильная!
     Они не возражали.
     Но то, что случилось в субботу, надорвало моё отношение к матери.
     До субботы я тоже успел провиниться.
     Меня очень занимало, как ловко взрослые изменяют цвета материй: берут жёлтую, мочат её в чёрной воде, и материя делается густо-синей – «кубовой»; полощут серое в рыжей воде, и оно становится красноватым – «бордо». Просто, а — непонятно.
     Мне захотелось самому окрасить что-нибудь, и я сказал об этом Саше Яковову, серьезному мальчику; он всегда держался на виду у взрослых, со всеми ласковый, готовый всем и всячески услужить. Взрослые хвалили его за послушание, за ум, но дедушка смотрел на Сашу искоса и говорил:
     – Экой подхалим!
     Худенький, темный, с выпученными, рачьими глазами, Саша Яковов говорил торопливо, тихо, захлебываясь словами, и всегда таинственно оглядывался, точно собираясь бежать куда-то, спрятаться. Карие зрачки его были неподвижны, но когда он возбуждался, дрожали вместе с белками.
     Он был неприятен мне. Мне гораздо больше нравился малозаметный увалень Саша Михайлов, мальчик тихий, с печальными глазами и хорошей улыбкой, очень похожий на свою кроткую мать. У него были некрасивые зубы, они высовывались изо рта и в верхней челюсти росли двумя рядами. Это очень занимало его; он постоянно держал во рту пальцы, раскачивая, пытаясь выдернуть зубы заднего ряда; он покорно позволял щупать их каждому, кто желал. Но ничего более интересного я не находил в нем. В доме, битком набитом людьми, он жил одиноко, любил сидеть в полутемных углах, а вечером у окна. С ним хорошо было молчать — сидеть у окна, тесно прижавшись к нему, и молчать целый час, глядя, как в красном вечернем небе вокруг золотых луковиц Успенского храма вьются — мечутся черные галки, взмывают высоко вверх, падают вниз и, вдруг покрыв угасаюшее небо черною сетью, исчезают куда-то, оставив за собой пустоту. Когда смотришь на это, говорить ни о чем не хочется и приятная скука наполняет грудь.



[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ]

/ Полные произведения / Горький М. / Детство


Смотрите также по произведению «Детство»:


Мы напишем отличное сочинение по Вашему заказу всего за 24 часа. Уникальное сочинение в единственном экземпляре.

100% гарантии от повторения!

www.litra.ru

Содержание рассказа Толстого «Детство», краткий пересказ по главам

В основу этой повести Л. Н. Толстого легли воспоминания о его детстве, семье и людях, окружающих его в то время. Действия, описанные в ней, происходят в середине XIX века. Ниже представлен рассказ Толстого «Детство», краткое содержание.

Главы с I по IV (Учитель Карл Иваныч, maman, папа, классы)

  1. Николеньку, которому три дня назад исполнилось 10 лет, и его брата воспитывал и учил наукам Карл Иваныч. Мальчик любил своего учителя, хотя в это утро Карл Иваныч разозлил его. Учитель тоже любил своих подопечных, но, находясь в классной, он старался быть строгим. Карл Иваныч любил много читать, из-за этого он даже испортил себе зрение. Дождавшись когда мальчики примут утренний туалет, повёл их здороваться с матушкой.
  2. В своей повести Толстой очень сожалеет, что не может подробно вспомнить свою мать тех времён. Ему запомнились только карие её глаза и сухие руки, которыми она ласкала Николеньку в детстве. Поздоровавшись с детьми, мама отправила их к папе сказать, чтобы он пришёл к ней.
  3. У папы был серьёзный разговор с приказчиком, поэтому он попросил немного подождать. Поздоровавшись, папа сообщил мальчикам свой план, что в ночь уезжает в Москву и их забирает с собой для более серьёзной учёбы. Вопреки ожиданиям Николеньки, затем папа отправил их на занятия к Карлу Иванычу, пообещав позже взять мальчиков на охоту.
  4. Карл Иваныч был очень расстроен полученной отставкой, в связи с отъездом его подопечных. Он постоянно жаловался дядьке Николаю по поводу своей дальнейшей судьбе. Уроки в этот день, казалось Николеньке, не закончатся никогда, но тут послышались шаги на лестнице.

Это интересно: краткое содержание “Дубровский” по главам, 6 класс.

Главы с V по VIII (Юродивый, приготовления к охоте, охота, игры)

  1. Вошёл юродивый странник Гриша, которого иногда подкармливала мама Николеньки. Она с жалостью относилась к людям такого рода, а папа считал их обманщиками. В конце обеда папой было решено ехать на охоту всем семейством.
  2. После обеда были отданы краткие указания слугам готовить лошадей и собак к охоте. Погода была прекрасная, барыни и девочки расселись в линейке, мальчики оседлали поданных им лошадей и, дождавшись папу, все отправились на охоту.
  3. В этом месте повести Толстой хорошо описывает природу во время уборки хлеба. Жёлтые поля, жужжание пчёл, запах полыни и соломы — всё это слышал, видел и чувствовал Николенька. Охота — серьёзное занятие, и мальчику хотелось выглядеть взрослее, в своих видениях он уже травил третьего зайца. В действительности же он упустил единственного зайца и очень расстроился.
  4. После охоты, перекусив мороженым и фруктами, ребята стали играть в игры.

Главы с IX по XII (Что-то вроде первой любви. Что за человек был мой отец? Занятия в кабинете и гостиной. Гриша)

  1. Игра сразу прекратилась после того как сестра Николиньки, Любочка, сорвала с дерева вместе с листком червяка. Дети стали наблюдать за червяком, а Николеньке больше нравилось смотреть на Катеньку (дочь гувернантки Любочки Мими). Она всегда нравилась ему, но сейчас он понял, что полюбил её ещё больше. В это время отец мальчиков сообщил, что по просьбе матушки отъезд откладывается до утра.
  2. В X главе своей повести Толстой рассуждает о характере своего отца. Он характеризует своего родителя как человека самоуверенного, предприимчивого, с оттенками любезности и разгула. Любимым занятием его была игра в карты, а также он любил женщин. Отец его был человеком счастливым, считал Толстой. Любил находиться на публике, очень много и интересно умел рассказывать всякие истории.
  3. Когда вернулись с охоты домой, папа, пообщавшись с Карлом Иванычем, решил взять его с собой в Москву. Maman одобрила эту новость, сказав, что детям с ним будет лучше, да и привыкли они друг к другу. Уже перед сном дети решили посмотреть вериги Гриши, который ночевал на втором этаже.
  4. Наблюдение за тем, как Гриша молится перед сном, произвело такое впечатление на мальчика, что Толстой пишет о невозможности забыть эти чувства до конца своей жизни.

Главы с XIII по XVI (Наталья Савишна, разлука, детство, стихи)

  1. Описывая характер горничной, Натальи Савишны, которая живёт и работает в семье уже много лет, Толстой показывает, что есть категория людей, отдающая до конца свою любовь и верность другим. Получив однажды вольную, она отказалась от неё. Николенька стыдился до слёз, когда обижал её.
  2. Вот и наступил день разлуки. Вокруг круглого стола собрались буквально все, чтобы провести последние минуты вместе. Николенька уезжал с мыслями, что ему всех жалко, кто остаётся.
  3. С отъездом в Москву у Николеньки начинается новая пора. Пора прощания с детством. Толстой вспоминает это время, как самое счастливое и беззаботное, которое является источником лучших наслаждений.
  4. В Москве все поселились в бабушкином доме. Через месяц у бабушки был день рождения. Николенька решил написать ей в подарок стихи. Стихи решил читать папа, так как у Николеньки от смущения пропал дар речи. Поздравление бабушке очень понравилось.

Главы с XVII по XX (Княгиня Корнакова, князь Иван Иваныч, Ивины, собираются гости)

  1. Затем бабушка приняла княгиню Корнакову с её поздравлениями. Разговор у них был о методах воспитания детей. Княгиня приветствовала телесные наказания в воспитании. Николенька подумал, хорошо, что он не её сын.
  2. Гостей с поздравлениями было очень много в этот день. Но Николеньку поразил один из них — это князь Иван Иваныч. Он смотрел на князя с восхищением и уважением. Ему нравилось, что бабушка была рада появлению князя. Прослушав стихи мальчика, он похвалил его и сказал, что из него будет другой Державин.
  3. Далее, пришли родственники Ивины. У них был сын Серёжа, который очень нравился Николеньке. Он иногда даже пытался подражать ему. Дети стали играть в свою любимую игру — разбойники.
  4. Между тем в гостиной и зале начали собираться гости. Среди них была г-жа Валахина со своей дочерью Сонечкой. Николенька был неравнодушен к Сонечке и она занимала всё его внимание.

Главы с XXI по XXIV (До мазурки, мазурка, после мазурки, постели)

  1. Все стали готовиться к танцам, а Серёжа Ивин достал перчатки и стал их надевать. Николенька, подражавший ему, бросился по всему дому в поисках перчаток. Из этой истории с перчатками Толстой делает очень тонкий вывод. Застенчивые люди страдают от неизвестности мнения о них, а когда мнение известно, то все страдания исчезают.
  2. Во время мазурки мальчик опять оконфузился. Ноги абсолютно не слушались, и ему казалось из-за этого, что все презирают его.
  3. Выручила его весёлая и беззаботная Сонечка. Веселясь с ней, мальчик абсолютно забыл о происшедшем во время мазурки. Николенька был благодарен ей и ещё больше полюбил Сонечку.
  4. Об этом он поделился со своим братом Володей, когда они легли спать. Мальчику очень хотелось чтобы все любили Сонечку и рассказывали об этом.

Главы с XXV по XXVIII (Письмо. Что ожидало нас в деревне. Горе. Последние грустные воспоминания)

  1. Где-то через полгода пришло письмо от maman, с вестью, что она сильно заболела из-за простуды. Папа, прочитав его, решил ехать в деревню вместе с детьми.
  2. Приехав в деревню, они застали маму без сознания. Вскоре maman умерла.
  3. Для Николеньки это был слишком большой удар. Он практически не переставал плакать. Глядя на мёртвое лицо, он пытался представить себе её весёлой и жизнерадостной. Но действительность была сильнее.
  4. Мальчику казалось, что после такого горя должно всё измениться, однако жизнь продолжала идти своим чередом. Через три дня после похорон вся семья вернулась в Москву. Как пишет Толстой в этой повести, что со смертью матери кончилось его детство и началось отрочество.

obrazovanie.guru

Рассказ Трудное детство читать онлайн бесплатно

Самое грустное на свете дело – это собирать школьный портфель. Терпеть не могу этим заниматься. Лешка тоже этого не любит с первого дня. Хотя нет, сначала ему это даже нравилось. Я хорошо помню, с какой охотой он собирал рюкзак в первый месяц – сентябрь. Он никого не подпускал к своему рюкзаку, все делал сам. Клал пенал, учебники, тетради. Но так продолжалось не долго. Все изменилось в начале второй четверти. Теперь Лешку к рюкзаку калачом не заманишь.

– Ты портфель собрал? – спрашивает его мама после ужина.

– Нет еще, – машет рукой Лешка.

– Почему?

– Некогда. Разве не видишь, я рисую?

– Дима, а ты? – спрашивает мама меня.

– Я еще уроки не закончил, – отвечаю я. – Мне английские слова учить.

У Лешки уроков не меньше. Ему надо рисунок дорисовать, цветок на лист бумаги приклеить, английские слова, как и мне, выучить и еще работу над ошибками сделать.

Девять часов вечера. Мама опять спрашивает:

– Дима, ты портфель собрал?

– Да, – отвечаю я. – Собрал.

– И слова английские выучил?

– И слова выучил.

– Леша, а ты?

– Что я?

– Портфель собрал?

– Какой портфель?

– Не зли меня!

– Я и не злю, мамочка. Но у меня же не портфель. У меня рюкзак!

– Какая разница?

– Очень большая.

– Ладно. Ты рюкзак собрал?

– Нет еще.

– Почему?

– Не успел.

– Быстро собери! Завтра утром опять искать все будешь?

– Не буду!

– Я пошла мыть голову и чистить зубы. Если рюкзак не будет собран, когда я выйду из ванны, берегись! – строго говорит мама и уходит из комнаты.

– Дим, а Дим! – пристает ко мне Лешка. – Помоги мне портфель собрать!

– Не портфель, а рюкзак!

– Ну рюкзак! – покорно соглашается брат. В такие моменты он никогда не спорит.

Я уже спать хочу, но знаю, что Лешка не отстанет.

– Ладно, – говорю, – но только в последний раз.

– Конечно, в последний раз! – радостно восклицает Лешка. – Обычно я всегда сам собираюсь, но сейчас у меня сил нет. Все силы на уроки ушли.

Начинаем мы собирать Лешкин рюкзак.

– Где у тебя математика? – спрашиваю я.

– Где-то тут была. Вот только что я ее видел.

Но математики нигде нет. Ищем мы ее по всей комнате, все на столе перевернули, нет нигде учебника.

– Куда же ты ее дел? – удивляюсь я.

– Не знаю.

– А кто должен знать? Пушкин?

– Не знаю!

– Ладно, давай тогда русский язык и прописи.

– Вот, – протягивает мне Лешка две толстые тетрадки.

Я открываю рюкзак.

– Вот это да! – говорю. – Смотри, вот же твоя математика. Что же ты не сказал, что уже положил ее?

– Я забыл!

– Как дам сейчас по шее!

Лешка на всякий случай отпрыгивает в сторону.

– Что у тебя завтра еще? – спрашиваю я. – Смотри расписание.

– Чего смотреть? Я и так помню, – говорит Лешка. – Пение завтра и физ-ра.

Физ-ра – это физкультура.

– Раз физ-ра, – говорю я, – давай форму.

Лешка убегает за спортивными трусами и майкой.

– Вот, – протягивает он мне комок каких-то тряпок.

– Да что же они у тебя такие мятые? – возмущаюсь я. – Неужели так и пойдешь завтра? И тебе не стыдно?

– А чего? Ничего не мятые. Я когда на себя их надену, они и разгладятся.

Я вздыхаю и запихиваю форму в рюкзак.

– Где твои кроссовки?

– Я прямо в кроссовках в школу пойду, – говорит Лешка. – Чего их зря таскать?

Это правильно. Я и сам так делаю. Правда, ногам после урока физкультуры жарко, и мокрые они какие-то, но что поделать? В жизни без трудностей не бывает. Мы же не девчонки, чтобы на такие мелочи внимание обращать.

– Так, пение еще, – говорю я, когда с формой покончено. – Значит, нужна будет нотная тетрадь. Где она?

– Я ее потерял, – говорит Лешка.

– Как потерял?

– Так. Оставил в музыкальном классе, а когда вспомнил, то ее уже не было.

– Когда же ты вспомнил?

– Вчера.

– Это что же ты целую неделю не вспоминал?

– Ну да! У меня и так столько важных дел, чтобы я еще про всякую мелочь помнил.

– Вот поставит тебе завтра Марина Ивановна двойку, тогда узнаешь, какая это мелочь, – ворчу я.

– Не поставит, – говорит Лешка, – первоклассникам двойки нельзя ставить. Закон такой есть.

– Очень ты умный!

– Да, я такой.

– Что там дальше? Фломастеры положили?

– Положили.

– А пластилин?

– Тоже положили.

– Учебники все?

– Все.

– Давай подсчитаем. Сколько должно их быть?

– Восемь.

– Раз, два, три… семь, восемь. Все на месте.

Да, такая у первоклассников нелегкая жизнь. Уроков четыре, не считая продленки, а учебников надо нести восемь.

– Теперь тетради. Четыре простые, вот они все, четыре с прописями, рабочие. Одной не хватает.

– Это по пению, – подсказывает Лешка.

– Тогда все на месте.

– Еще не все! – восклицает Лешка. – Кое-что я забыл!

– Что забыл?

Лешка бежит к корзине с игрушками и достает из нее человека-паука и пистолет. Протягивает мне.

– А это еще что? – удивляюсь я.

– Ты что слепой?

– Зачем тебе человек-паук?

– С Женькой на перемене будем играть в монстров, – объясняет Леха.

– А пистолет зачем?

– Как зачем? – удивляется брат. – У нас же завтра на продленке генеральная битва будет. Как я, по-твоему, без пистолета воевать буду? Из пальца стрелять?

Да, из пальца, конечно, стрелять стыдно. Засмеют.

– Ладно, давай сюда, – вздыхаю я, и человек-паук с пистолетом отправляются в рюкзак. – Помоги мне застегнуть.

Мы вдвоем долго пыхтим и кряхтим, прежде чем нам удается застегнуть все молнии на Лешкином рюкзаке. Даже вспотели. В довершение ко всему я вставляю в боковой сетчатый карман пластиковую бутылочку с водой. Если мой братец захочет пить, а он обязательно захочет, после того как набегается на перемене, ему не надо будет бежать в столовую.

Когда все было собрано, то рюкзак первоклассника получился в два раза толще, чем мой, третьеклассный.

– Спорим, ты его не поднимешь, – говорю я.

– Подниму.

Лешка с трудом поднимает свой рюкзак.

– Видал? – с гордостью говорит он.

– Молодец, – хвалю его я и вздыхаю, потому что знаю, что все равно завтра утром мне придется волочить этот рюкзак в школу. Я ведь старший брат. Хорошо еще, что мы недалеко от школы живем.

– Ну как, собрался? – спрашивает мама, выходя из ванной.

– Все в порядке, мамуля, – радостно сообщает Лешка. – Я портфель собрал. То есть рюкзак.

– Молодец! – улыбается мама.

– Это я Лехе помогал, – спешу добавить я. – Один бы он ни за что не справился.

– И ты молодец. – Мама взъерошивает мои волосы. – А теперь оба умываться и спать. Быстро! Завтра вас в семь утра подниму.

Мы бежим в ванную чистить зубы и умываться. Времени у нас немного, потому что мама волосы высушит и лампу выключит.

Скоро мы ложимся в кровать и быстро засыпаем. А завтра снова в школу, снова уроки, домашние задания и собирание рюкзака. Словом, трудное детство.

Суслин Д

kiddywood.ru

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *